Кинематограф говорит: стоп! [ «На берегу»][10]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Кинематограф говорит: стоп!

[ «На берегу»][10]

Это очень нужная, очень странная, злая и вместе с тем сентиментальная, своеобразная, но в чем-то глубоко тривиальная, талантливая, а порой почти безвкусная, с точным, ясным прицелом и с целым рядом неверных, холостых решений, а в общем… в общем, это интереснейшая и сильная картина.

Она – как выстрел. Мимо нее нельзя пройти ни равнодушно, ни даже спокойно-благожелательно. Она заставляет вас как бы споткнуться, остановиться, не только задуматься, но даже рассердиться. Сначала она ошарашивает, только потом начинаешь разбираться в своих ощущениях.

Скажем прямо, картина эта не войдет в золотой фонд киноискусства, – в ней нет ни сильно выраженных примечательных характеров, ни стройного, глубокого повествования, ни мудрой тонкости наблюдения за человеком в его развитии. Это – картина ненадолго. По существу, хорошая публицистика, которая должна сработать одним ударом, как сенсационная статья, как газета сегодняшнего дня. Но это умно, жестоко, это бьет в цель, и это сделано честными, горячими и талантливыми людьми.

Я не читал романа Невила Шюта. Говорят, что роман – порождение «холодной войны», что он глубоко безысходен и реакционен, что во всех отношениях это литература не первого сорта. Говорят также, что картина довольно точно следует за сюжетными линиями романа. Ну что ж, в такое «точное следование» поверить можно, хотя и трудно. Трудно потому, что режиссер Стэнли Креймер всю силу своей страсти направляет против «холодной войны», что пафос картины – это пафос веры в победу человеческого разума. Но можно поверить потому, что самое слабое в картине – это как раз сюжетные линии, семейные и любовные.

Значит, сюжет в его внешнем понимании сохранен, а прицел картины, ее внутренний смысл, ее философия, по-видимому, резко переосмыслены режиссурой, изменены кардинально.

Невероятная по содержанию картина начинается нарочито просто, почти грубо: была атомная война, все живое погибло на четырех континентах из пяти, – сохранилась Австралия.

Итак, правила игры сообщены зрителю без обиняков, без малейшей попытки хоть сколько-нибудь постепенно ввести его в атмосферу действия. Психологический удар наносится сразу, в лоб, чисто информационным путем: мы в Австралии, здесь еще живут.

Впрочем, это ненадолго. Месяцев через пять ветры и морские течения принесут и сюда смертельные продукты радиоактивного распада.

А пока – здесь еще живут.

Сюда, в Мельбурн, забрела единственная уцелевшая американская подводная лодка: война застала ее в центре океана.

На экране – Мельбурн. Сразу становится интересно. Посмотрим, каков он, этот чудом сохранившийся город, как ведут себя люди перед лицом всемирной катастрофы? Оказывается, ничего особенного – город как город, все как положено: неоновые вывески, витрины, рекламы, асфальт… Вот только в шуме города прослушивается что-то странное, как будто знакомое и все-таки необычное…

– Ба! – вдруг догадываетесь вы, – да ведь это цокот копыт! Лошади!

И первая реакция зрителя в картине о гибели мира – смех. По улицам вполне современного города, среди густого потока велосипедистов движутся фаэтоны и кабриолеты в конной упряжке. Правда, попадаются и автомобили, но их удивительно мало. Это странно и смешно, но кадр сразу становится конкретным и правдоподобным. Вы соображаете: в Австралии, очевидно, либо нет, либо очень мало нефти; бензина не хватает, – и вот воскресла на улицах лошадь во всем своем древнем изяществе.

Этот кадр – ключ режиссерского приема: не столько пугать, сколько поражать воображение; разворачивая невероятное действие в невероятных обстоятельствах, убеждать зрителя в правде происходящего через простейшие бытовые детали, но такие детали, которые при всей своей простоте и наглядности могли быть порождены только чудовищными по масштабу разрушения событиями. Незначительная черта, которой зритель верит, заставляет его поверить и всему огромному процессу.

Казалось бы, для того чтобы убедить зрителя в реальности всемирной катастрофы, да еще разразившейся совсем недавно, чтобы убедить его в том, что и на этот остров спасения надвигается гибель, что жизни осталось едва на четыре-пять месяцев, нужны какие-то взрывы отчаяния, лихорадочные поиски спасения, может быть, признаки массового безумия. Но режиссер ведет повествование совсем по-другому. Жизнь течет. Правда, течет она немножко странновато. Нет кофе. (Очевидно, и Южная Америка, и Цейлон, и Аравия – все это уже не существует, догадывается зритель.) Перестали доставлять на дом молоко. (Может быть, бензина нет? Или продавцы побросали работу?) Где-то уже начали вырабатывать пилюли для легкого И приятного самоубийства. (Очевидно, они скоро понадобятся в огромном количестве, но пока лейтенант старается достать их на всякий случай. Достать трудно. Почти невозможно. Спрос большой.)

Люди живут, кормят детей, ходят в гости. Никто не говорит о войне, о надвигающейся лучевой болезни. Эти слова стараются не произносить. Вместо слов «гибель, смерть» говорят: «это»… Когда «это» придет… До «этого» осталось четыре месяца… Но о чем бы ни зашел простейший разговор, он неизбежно упирается в «это».

В аристократическом клубе лакей подает одному из заправил рюмку портвейна. Отличный портвейн.

– Сколько у нас бутылок этого портвейна? – спрашивает джентльмен.

– Четыреста, сэр.

– Четыреста?! Винная комиссия сошла с ума! Мы не успеем выпить четыреста бутылок за четыре месяца!

И именно нелепость гнева клубного заправилы, который сокрушается, что вино не будет до конца распито, хотя через четыре месяца и вино, и деньги, и клуб, и все его члены полетят к черту, – именно эта нелогичность более всего убедительна.

Подводная лодка отправляется в разведывательный рейс: посмотреть, не осталось ли в мире хоть что-нибудь живое. Она всплывает в гавани Сан-Франциско. Командир первым подходит к перископу, с треском откидывает ручки – и перед нами проходят панорамы абсолютно мертвого, беззвучного города. Никаких следов разрушений, но и ничего живого. Пустота.

Командир с треском складывает ручки перископа. Их откидывает старший офицер, глядит в визир. Снова напряженное ожидание – и снова сухой треск сложенных ручек. Подходит третий. Четвертый. Пятый. Шестой. Седьмой… Однообразный металлический треск сложенных ручек – и ни слова. Это убеждает в том, что мир мертв, сильнее, чем могли бы убедить десятки кадров грандиозных разрушений, чем целые горы трупов. Кстати, в картине о гибели мира нет ни одного мертвеца!

Сбежал с подводной лодки матрос, житель Сан-Франциско. Наутро его находят: он сидит в утлой лодчонке и ловит рыбу, босой и счастливый. Из воды, рядом с лодкой, вырастают чудовищные рога перископа.

– Как вы себя чувствуете? – спрашивает откуда-то из глубины залива металлический голос командира, и тусклые глаза перископа поворачиваются к матросу.

– Отлично, сэр.

– Вы что-нибудь ели на берегу?

– Съел порошок и выпил морской воды, сэр!

(Короткое молчание: матрос пил радиоактивную воду, – значит, он не только обречен, но его уже нельзя взять обратно в лодку: он заразит других.)

– Не нужна ли вам помощь? (Имеется в виду яд для самоубийства.)

– В городе двести аптек, сэр…

Здесь нет аффектации, это точно, и это – кинематограф, которому веришь.

Один из лучших кусков картины – эпизод автогонок. Это уже после возвращения подводной лодки. Мы видели немало зверских автомобильных гонок в кино. Но здесь есть одна особенность: гонки абсолютно бессмысленны. Звание чемпиона Австралии никому не нужно. Все равно через две недели всему конец. И все-таки люди мчатся в немыслимом темпе, автомобили вылетают с трека, кувыркаются, разбиваются вдребезги, как яичная скорлупа, сталкиваются, взрываются – и несутся, несутся, несутся с чудовищной, самоубийственной скоростью.

Эпизод символичен: гонки, в которых только один финал – смерть.

Именно здесь впервые отчетливо возникает у зрителя ощущение мысли автора: остановитесь! Еще не поздно!

Эта мысль уже во весь голос звучит в финале!

Есть еще время!

Ну, разумеется, в картине далеко не все хорошо. Уже сказано: острый кинематограф, выразительная деталь, добавим – и хорошая работа с актерами. Но вот личный сюжет – это вполне банальная, ремесленная стряпня.

Конечно, есть тут обольстительница с привлекательными свежими формами, потребляющая уж очень много виски и меняющая мужчин, как чулки, – этакая внучатая племянница Брет Эшли из «Фиесты» Хемингуэя, но доведенная до уровня ширпотреба. Разумеется, она пытается соблазнить американца, командира подводной лодки. Но тот целиком состоит из офицерского и семейного долга и отштампован в отличную мужественную форму первого сорта.

Все сразу ясно: этого не совратишь! Наоборот, обольстительница, вероятно, раскается и даже исправится. А вот тогда командир лодки, по-видимому, дрогнет: жена-то ведь погибла!

Еще полчасти… Есть, дрогнул!.. Немножко терпения – и будет тот самый поцелуй… Вот он! Когда-то в Голливуде цензура ограничивала длительность поцелуев, кажется, 2 метрами. Но, очевидно, запрет отменен (может быть, по случаю гибели человечества), – тут метров много больше…

Что поделаешь? – режиссер явно отдает дань коммерческим сборам. А жаль! Если бы место, которое занимает эта несвежая бульварная история, было бы отдано для внимательного и точного исследования настоящих людей в таких обстоятельствах, – насколько благороднее стала бы картина!

Я слышал такое мнение: как это можно, чтобы все умирали? Нет, нужно было показать, что австралийцы борются, – пусть они хоть под землю зарываются, но пусть будет надежда.

Я полагаю, что в данном случае это не совсем верно.

Разумеется, если бы мы, советские художники, решали бы такую тему, – мы решили бы ее совсем по-другому. Мы показали бы, как силы жизни встают против смерти и побеждают ее. И мы были бы правы.

Но перед нами – памфлет, сделанный американским режиссером.

В памфлете мысль должна быть доведена до крайней, предельной остроты. Только тогда он достигает цели.

Цель картины – сказать человечеству: остановитесь, иначе…

А что «иначе», очень точно рассказывает ученый в кают-компании лодки. Его спрашивают: кто же начал войну? Он отвечает: неизвестно. И никто никогда не узнает. Какому-нибудь ослу померещилось что-то на экране радара, – он и нажал кнопку. А когда он нажал кнопку, все пошло автоматически…

Иными словами: начал войну тот, кто упрямо цеплялся за водородные бомбы, кто отравил мир подозрениями, кто подвешивал атомный груз под крыльями самолетов, крейсирующих вдоль берегов европейских стран.

Чтобы доказать, что человечество может истребить себя, если не прекратится гонка ядерного вооружения, авторы картины доводят мысль до образного предела: человечество истребляет себя.

Это – художественное предупреждение. И очень важно, что оно конкретно, образно, ощутимо.

Картина «На берегу» заставит работать воображение даже самого тупого человека. Любому придет в голову мысль: «А что, если…» Ну и так далее. Вспомнит он свой дом, свою жену и детей, вспомнит, как выглядит коробочка с «этими» пилюлями, очередь за пилюлями… Вспомнит слова командира подводной лодки: «Я всегда думал, что моя жена и дети в безопасности, что рискую жизнью именно я… А вот теперь я еще жив, а жена и дети…» Полезные мысли! Нужные мысли!

Хорошо, что в американском кино появилась такая картина.