ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
«Дано сие Г-ну профессору Карлу Брюллову в том, что он с первых чисел сентября 1847 года действительно заболел переносом блуждающего ревматизма грудных мышц и конечностей на внутреннюю оболочку и заслончики сердца», — такое свидетельство, подписанное петербургскими медиками, лежало в кармане отправившегося в путь Брюллова. По их настоянию художник должен был следовать на остров Св. Екатерины в Бразилии, климат которого считался целебным. Ехал Брюллов не один. Он был еще настолько слаб, что Академия отпустила вместе с ним двух его учеников: Михаил Железнов ехал на собственные средства, расходы на путешествие Николая Лукашевича Брюллов взял на себя.
Сколько раз за последние годы он строил планы отъезда в Италию. Сколько вечеров провел, составляя маршрут желанного вояжа — чертил по карте то сухопутную дорогу, то по морю в Любек, оттуда в Лондон, то через Антверпен в Германию, а уж там по Рейну до Базеля. Бывало, дойдет мысленно до Италии — нет, не тот путь, и начинает все сначала. После истории с женитьбой он даже исхлопотал заграничный паспорт, взял место на пароходе. Поездка сорвалась тогда из-за ничтожного повода — Брюллов с братом Александром и приятелями отправился к Бирже лакомиться устрицами с шампанским и опоздал к отплытию парохода. Не уехал он и со следующей оказией, паспорт так и пропал — видимо, при всем желании оказаться вновь под небом Италии, он вместе с тем не очень-то хотел покинуть родину. Да и сейчас он сколько мог откладывал день отъезда, словно предчувствуя, что уезжает навсегда. Но теперь он уже не мог не уехать. Причиною тому не только настоятельные рекомендации врачей. Единственное, что его поддерживает во всех испытаниях, — мечта о свободном творчестве. Атмосфера Петербурга с разгулом мракобесия, преследованиями, произволом цензуры стала в ту пору как никогда прежде враждебной искусству.
За окошком кареты мелькали однообразные равнины, похожие на окрестности Петербурга. Время от времени Брюллов превозмогал сонное оцепенение и, следуя совету врачей, шел с полверсты пешком вслед за медленно плывущим экипажем. В мыслях настойчиво вертелись лермонтовские строчки:
Коварной жизнью недовольный,
Обманут низкой клеветой,
Летел, изгнанник самовольный,
В страну Италии златой…
Дорогу он переносил трудно. Неотступно мучила бессонница. Все же до Варшавы добрались без остановок. Варшава встретила запахами расцветшей весны — весь город утопал в сирени. 30 мая путники поездом отправились в Кельн. Там задержались всего на сутки, чтобы успеть взглянуть на домик, где родился Рубенс, да осмотреть знаменитый кельнский собор. В Брюсселе, куда художники отправились сразу из Кельна, Брюллов имел случай лишний раз убедиться в своей популярности. Брюллов лежал в номере гостиницы в постели, когда ему доложили, что художники Гале и Гюден желают засвидетельствовать ему свое почтение. Оказалось, что, узнав о приезде знаменитого русского мастера, они не только явились к нему сами, но и привели еще человек шесть гостей, одетых как для торжественного приема: в парадном платье, с белыми галстуками и при орденах. Оказалось, что это ректор и профессора Брюссельской Академии. Оправившись, Брюллов несколько дней спустя побывал в мастерской Гале, попросившего позволения показать мастеру свои работы. Гюден звал Брюллова в Париж, куда он отправлялся днями. Но Брюллову слишком памятен был прохладный прием, который когда-то оказала ему прародина, да и сейчас он был довольно наслышан о новых правителях, утопивших Париж в крови, чтобы ему захотелось туда поехать. Конечно, за несколько дней Брюллов не мог составить себе представление о творчестве бельгийских художников. Но даже по беглым встречам и разговорам он почувствовал, какой дух уныния воцарился и здесь после поражения европейских революций.
Те же веяния уловил Брюллов и в Англии. Там его тоже встретили, как европейскую знаменитость. И не только англичане, но и здешняя колония французских художников. Как и в Брюсселе, где он с наслаждением смотрел работы Ван Дейка, любовался рубенсовским портретом старика, «Ангелом и Товием» Рембрандта, в Лондоне Брюллов сколько хватает сил ходит по музеям. В Виндзорском замке его настолько восхитил портрет папы Пия VII, что он, купив гравюру с этой картины Лоуренса, не расставался с нею и всякий раз вешал ее против своей постели в гостиничных номерах.
В один из вечеров Брюллов со своими спутниками зашел к французскому живописцу Глиеру, которого знал еще по прежнему пребыванию в Италии. Железнов пишет, что у него собралось очень много народу. Как только вошел Брюллов, тотчас смолкли разговоры, воцарилась почтительная тишина и все присутствующие встали, словно ученики перед учителем…
Две недели, отведенные на знакомство с Англией, пролетели быстро. Через шесть дней утомительного путешествия на пароходе спутники прибыли в Лисабон. Русский посланник в Португалии С. Ломоносов посоветовал Брюллову отправиться не на остров Св. Екатерины, а на остров Мадейру. Пять дней морского пути отделяет Мадейру от Лисабона. Ожидания не обманули — природа острова воистину прекрасна. Вначале путники поселились в гостинице. Но она оказалась изрядно дорогой, да и принятый за норму чопорный английский этикет донельзя раздражал художника. Брюллов в конце концов снял на год целый дом, просторный и к тому же расположенный в прекрасном саду, где росли пальмы самые разнообразные, невиданные прежде чайные и кофейные деревья. К дому вела от калитки до самого входа дивная аллея роз. Из окон был виден почти весь городок Фунхале, море и даже дальние острова. «Здоровье Брюллова могло бы казаться удовлетворительным, если бы другой тяжкий недуг не терзал его, — свидетельствует Железнов, — Брюллов видел, что болезнь отнимает у него физические силы, необходимые для художника, тогда как голова его была так же деятельна и свежа, как и в лучшие годы его жизни. Эта борьба физического изнеможения с умственной деятельностью — борьба, которой Брюллов не скрывал, была ужасна». Изнуренный этим постоянным противоборством, Брюллов часто бывал раздражен. К тому же у Лукашевича оказался довольно вздорный нрав, не раз его выходки становились причиною натянутых отношений между тремя жильцами «домика роз». Эти мелкие вздорные неловкости тоже выводили художника из равновесия, досаждали, мешали сосредоточиться на работе. И все-таки, несмотря на изнурительную борьбу с недугом и житейские мелкие невзгоды, он работает и работает много и усидчиво.
Город Фунхале, главный город острова, невелик, и, естественно, весть о приезде Брюллова тотчас разнеслась всюду. Несколько дней спустя художник уже получил приглашение навестить герцога Максимилиана Лейхтенбергского, он тоже был здесь на лечении и его тоже не спасет обманчивый запас здоровья, скопленный под добрым солнцем Мадейры, — как и Брюллов, он скончается в 1852 году.
Герцога Брюллов встречал в Петербурге нередко — после смерти Оленина он занял место президента Академии художеств. Сыну итальянского вице-короля Евгения Богарне, волею судеб ставшему мужем дочери русского царя, русское искусство не могло быть близко. Правда, современники говорят, что герцог славился на всю Европу не только своей красотой. Он был человеком просвещенным и образованным, к тому же склонным к благотворительности. До тех пор пока основанное В. Одоевским Общество посещения бедных не возбудило у властей подозрений в 1848 году и не было слито с императорским человеколюбивым, он был его почетным попечителем. Максимилиановская лечебница в Петербурге названа его именем. На Мадейре герцог жил с довольно большой свитой. В этом кругу Брюллов не только проводил многие часы, но многие из числа сопровождавших герцога лиц и он сам стали героями целого ряда портретов, созданных художником за год жизни на Мадейре.
Портрет по-прежнему занимает в его работах первое место. Ученик Брюллова Корицкий писал ему, что до России дошли слухи о том, что Брюллов в Лондоне писал портреты и брал за них по 500 фунтов стерлингов. Вряд ли эти слухи соответствовали действительности — невероятно, чтобы Железнов, так подробно описывавший совместное путешествие, мог бы не помянуть ни единым словом столь важное обстоятельство. К тому же все время путешествия Брюллов был очень слаб и едва ли имел силы на исполнение заказных портретов. Скорее всего, первой работой, сделанной после отъезда из России, стал акварельный портрет русского посланника в Португалии С. Ломоносова. На Мадейре художник тоже преимущественно работает в акварели, хотя несколько портретов написано им и в технике масляной живописи — портреты княгини А. Багратион, князя А. Мещерского, А. Абазы, герцога Лейхтенбергского. Это очень добротные работы, созданные рукой мастера. К числу выдающихся творений Брюллова они не относятся. Сделаны на основе давно выработанных мастером приемов, каких-либо примет нового, творческого поиска в них нет. Портреты Багратион и герцога Лейхтенбергского, отосланные в Петербург, получили хвалебные отзывы русской прессы. «Самая интересная новость теперь для нас, жителей Петербурга, — портрет герцога Лейхтенбергского, писанный нашим знаменитым художником Брюлловым», — говорилось в «Санкт-Петербургских ведомостях». Портрету княгини Багратион досталось на долю еще больше похвал. Однако очень показательно, за что, за какие качества хвалит портрет автор помещенной в «Современнике» статьи «Годичная выставка в Императорской Академии художеств»: «Портрет княгини А. А. Багратион, написанный с большой тщательностью и отделкою, — одно из самых грациозных произведений. Не знаешь, чему тут больше удивляться — грации, выражению или рисунку; но мастерски выбранная поза, грациозный поворот головы, обрамленной белым капюшоном на розовой подкладке, и лицо, на котором вовсе нет тени, поражают сильнее всего в этом бесподобном портрете». Действительно, в высшей степени грациозна эта молодая красивая женщина, изящна ее поза, непогрешимо правильны черты лица, до мелочей тщательна отделка. Но как раз такое, можно сказать, обилие изящества, грации и красоты делает портрет несколько слащавым. К тому же художник целиком сосредоточен на внешности Багратион, внутренний ее мир не заботит Брюллова.
Несравненно интереснее большие акварельные картины, сделанные Брюлловым на Мадейре, — «Прогулка», «Пейзаж на острове Мадейра» и портрет Е. и Э. Мюссар. Чета Мюссар состояла в свите герцога Лейхтенбергского. Е. Мюссар был почетным вольным общинном Академии художеств, человеком, не чуждым искусству, Брюллов мог знать его и по Петербургу. Большая акварель изображает супругов во время конной прогулки в горных окрестностях Фунхале. Акварель обладает всеми свойствами портрета-картины. Композиция ее тщательно выверена и уравновешена, все формы при тщательности отделки не утратили монументальной значительности. Картина пронизана бурным движением — всадники едва сдерживают норовистых коней, «танцующих» на месте, нетерпеливо ждущих момента, когда хозяин отпустит узду и они смогут отдаться наслаждению скачки. Развевается накидка на плечах Мюссара, стелются по ветру украшающие шляпу его жены страусовые перья. Брюллов откровенно любуется молодой статью и здоровой красотой всадников, породистой силой лошадей. Обреченный болезнью на малоподвижный образ жизни, он с особенным удовольствием воспевает энергию, силу, бурное движение, молодость. Акварель написана с блистательным, поистине виртуозным мастерством. В передаче материальности он доходит до того предела, за которым, кажется, началась бы натуралистическая иллюзорность. Он умеет вовремя остановиться, сказав о предмете ровно столько, сколько нужно для того, чтобы воссоздать представление о материальной сути, фактуре, цветовой особенности каждой детали, но не впасть при этом в сухое протокольное перечисление. Он безбоязненно накладывает один на другой прозрачные слои разных тонов, максимально приближая цвет к реальному, уходя от локальной односложности к многосложности натурального природного цвета.
Жанровой картиной является и другая большая акварель Брюллова — «Прогулка». В Фунхале был принят необычный для европейца вид транспорта — волы запрягались в сани с широкими полозьями, хорошо скользящими по травяному покрову горных троп. Хозяин гостиницы, где поначалу жил Брюллов, всегда предлагал своим постояльцам развлекательную поездку в горы на этом экзотическом транспорте. Такую совместную экскурсию Брюллова с учениками, четы Мюссар, герцога Лейхтенбергского и супругов А. и П. Багратион и изображает художник в акварели. Сам он не доверился необычному способу передвижения — его несут в носилках двое слуг. Эта акварель высокими своими достоинствами примечательна и как портрет, и как живо и непринужденно построенная жанровая сцена, и как пейзаж. Брюллов, все годы пребывания на родине почти совсем не обращавшийся к пейзажу, под теплым южным небом вновь испытывает желание писать буйно растущую зелень, горные дали — щедрую природу близких к экватору широт. Снова, как когда-то в Греции, у него появляется даже чистый пейзаж — в акварели «Пейзаж на острове Мадейра» фигурки всадника, груженых саней и слуг, несущих кого-то (быть может, самого Брюллова) на носилках, занимают лишь узенькую полоску переднего плана. Почти весь лист отдан панораме Фунхале, белого города, утопающего в зелени, прильнувшего к самому подножию гор. В этом пейзаже вновь оживают те находки Брюллова в изображении пленэра, которые придавали такую значительность, новизну его греческим пейзажам.
Так в работе, прогулках, в размеренном бытии под целебным солнцем Мадейры прошел год. 23 мая 1850 года Брюллов отправил в Россию своему другу А. Фомину письмо, в котором сообщал: «Я отправляюсь теперь один в Барселону, где находится какой-то старец, имеющий дивный секрет излечивать сердечные болезни… Может быть, он пособит и моему горестному сердечешку».
Брюллов столько был наслышан об Испании от Листа и Глинки, да и книг различных путешественников, посвященных этой прекрасной суровой стране, вышло к тому времени во всей Европе немало. Как и Восток, Испания влекла к себе сердца романтиков, была для них своего рода Меккой. Испанию воспели Байрон, Шатобриан, Гюго, Мюссе. Все в Испании, не похожей ни на одну европейскую страну, возбуждало жгучий интерес Брюллова. Народ ее необыкновенно, неутомимо добродушен, приветлив, готов быть полезным. Как пишет Боткин, на испанцах ничуть не заметно влияние системы шпионства, введенной инквизицией. Доверчивость испанцев редкостна. Знакомства заводятся с необыкновенной легкостью, достаточно краткого разговора в кофейне, чтобы быть приглашенным в дом случайного знакомого. Для глаза художника Испания — зрелище увлекательное. В ней насчитывается около сорока провинций и в каждой — своего покроя и своего цветового сочетания костюм. Самый чистый, самый европеизированный, самый богатый из городов страны, Кадикс, расположенный на мысе, вдающемся в океан, кажется издалека сказочным белоснежным кораблем, плывущим по водам. В каждом доме есть непременно башенка, сооруженная, чтобы любоваться с высоты морем. Улицы, весь день запруженные народом, вымощены белым мрамором. Женщины Кадикса слывут самыми грациозными — недаром Байрон в «Чайльд Гарольде» посвятил женщинам Кадикса прекрасные стансы, в которых воспел не только их природную грацию и непревзойденное умение владеть тайнами «разговора веером», но и мужество и отвагу: если чужеземцы угрожают родине, женщины Кадикса бросаются в бой, а если падет их возлюбленный, они с копьем в руках отомстят за него.
В один из дней внезапно задул ветер из Северной Африки — симун, бич Кадикса. Океан утратил лазурный блеск, тучи пыли гонялись по ставшему серым городу. Зной сделался удушающим, дышать тяжело, нервы пришли в страшное напряжение: оказывается, большинство убийств и несчастных случаев приходится там на дни симуна. Брюллов поторопился покинуть город, направившись в центр цветущей Андалузии Севилью. Дилижанс, запряженный десятью парами резвых мулов, быстро летел по дороге меж растительности такой могучей и величавой, в сравнении с которой даже сочная зелень Сицилии кажется чуть ли не северной. Однако такие оазисы то и дело сменялись широкими пространствами выжженной пустыни. Чем ближе к Севилье, тем настойчивее проявляется мавританский колорит, все больше чувствуется восточный характер деревень. Андалузский костюм, пожалуй, самый красивый — глаз не отвести от куртки, причудливо вышитой арабесками; на шее шелковый платок, продетый в золотое или серебряное кольцо, лихо посаженная набекрень низкая шляпа с загнутыми полями. Андалузцы — веселый народ. Ночью по всей Севилье слышится перезвон гитар: это кавалеры у балконов дам своего сердца поют серенады. Правда, привыкшему к мелодичности итальянского пения уху Брюллова пение испанское, резкое, тревожное, похожее на цыганское, показалось не слишком привлекательным.
Побывал Брюллов и в театре. Самым интересным тут было представление народных сценок, нечто вроде итальянской арлекинады, которым кончается всякая пьеса. Наполовину импровизируя действие и текст, актеры мастерски представляли англичан, французов, осмеивали испанских щеголей на французский манер. Завораживали и андалузские танцы — качуча, фанданго, своеобразные пантомимические признания в любви, в которых все зависит от страсти, темперамента, вдохновения танцора.
«Кто не видел Севильи, тот не видел чуда», — гласит народная пословица. Если и сохранилась где прежняя романтическая Испания с гитарой, низкими балконами, дуэньями, ночными свиданиями у окна, так это в Севилье. Вся жизнь сосредоточивается во внутренних мавританских двориках. Ведущая на улицу решетчатая дверь специально делается как можно больше, чтобы видны были картины, зеркала, фонтаны, составляющие убранство дворика. Сквозь решетку можно видеть и хозяйку — с горячими черными глазами, иссиня-черными длинными волосами, в черном платье, оставляющем руки обнаженными до плеч, и в черной мантилье. Тип женщин здесь особенный — роста они небольшого, необыкновенно грациозны и тонки, походка медлительна, а движения порывисты и быстры. Их смуглые, матовые, без румянца лица воспел в своих произведениях Мурильо. В капуцинском монастыре в Севилье и в городском соборе Брюллов мог видеть много работ этого мастера. Религиозный экстаз, пронизывающий многие его полотна, оставил русского художника равнодушным. И все же только побывав в Севилье, можно было по-настоящему оценить, насколько мастер сумел уловить национальные черты своих земляков, а также и то, каким плодотворным оказалось обыкновение Мурильо писать героев библейских сказаний со своих земляков-севильянцев. Тем не менее симпатии Брюллова оставались на стороне другого уроженца Севильи, великого портретиста Веласкеса. Даже Боткин, с таким воодушевлением восторгающийся Мурильо, тем не менее говорит: «Никто в мире не уловил природы во всей ее животрепещущей действительности, как Веласкес: портреты итальянцев и фламандцев бледны и мертвы перед его портретами». Надо думать, что не преминул Брюллов побывать и у Анисето Браво, купившего дом, в котором когда-то жил Мурильо, и собравшего отличную коллекцию картин испанской школы. Кстати сказать, в Севилье в редком доме нет нескольких хороших картин, собирательство там было в большом почете.
На все смотрел Брюллов широко открытыми глазами, все, любые мелочи привлекают его взор. Он многие часы проводит в севильском соборе, поражающем обильной щедростью, восточной роскошью отделки интерьеров при крайне скромном убранстве фасадов. Он удивлялся малолюдью церквей — инквизиция, приучившая верить слепо, не рассуждая, жестокостью своей политики отвратила народ от религии. В полупустом соборе он мог подолгу наблюдать за какой-нибудь севильянкой. В андалузских церквах нет скамей, мужчины присутствуют на службе стоя. Женщины же становятся на колени и после небольшой молитвы принимают особенную полулежачую позу, при которой складки их черных платьев ложатся необыкновенно живописно. В одной руке они перебирают четки, а в другой играет, ни на миг не успокаиваясь, веер. На это, как на некое театральное действо, можно смотреть часами. Когда собор совсем пустел, Брюллов подолгу разглядывал украшавшие стены работы Мурильо, Сурбарана, Моралеса, Вальдеса и других мастеров испанской школы, о которых прежде имел весьма поверхностное представление.
Дальше путь лежал на северо-восток — в Кастилию, в Мадрид. Кастилия уныла, пустынна, но величественна. Часами тянется голая равнина, оживленная лишь кустами розмарина и редкими деревушками. В окрестностях Мадрида и розмарин исчезает. Город расположен на пустынном плато, по архитектуре похож на европейские города. «Среди этой-то уныло-страстной природы и выработался тип испанского характера, медленный, спокойный снаружи, раскаленный внутри, упругий и сверкающий, как сталь…» — пишет Боткин. В Мадриде, как, впрочем, и во всей Испании, каждому иноземцу бросалась в глаза непринужденность и простота обращения между аристократами и простым людом. На Прадо знатные дамы разгуливают рядом с работницами табачных фабрик и гризетками. На улице простолюдин может остановить знатного гранда, чтобы от его сигары раскурить свою. Куртуазность обращения простиралась до того, что не только аристократ к простолюдину, но и генерал к солдату обращался словами «ваша милость».
«Как бы вы ни были расположены к созерцательной, художнической жизни, как бы вы ни чуждались политики, в Мадриде — вы брошены насильно в нее», — пишет Боткин. С кем бы ни заговорил прохожий, если не первым, так вторым вопросом будет разговор о правительстве, о политике. Небольшая площадь Puerta del Sol превращена в своеобразный форум мадридцев. Все стоят здесь небольшими группами, завернувшись в плащи, рассуждая о государственных делах. Каждая близлежащая кофейня и даже некоторые магазины служат своего рода политическими клубами для сторонников различных партий. Число собирающихся подчас так велико, что покупателям не пробиться сквозь толпу. Некоторые хозяева вешают на своих лавках объявление: «Здесь не держат собраний». Этот горячий интерес всех слоев населения к положению в родной стране, к событиям сегодняшнего дня поразил Брюллова, и это его удивление не останется бесследным, как мы увидим, для его творчества.
Вообще впечатления поездки по Испании окажутся очень плодотворными. Брюллов в пути, как и в молодые годы, не делает беглых путевых набросков. Острые впечатления хранятся до поры в его цепкой памяти. Конечно же, более всего поразил его Мадридский музей, состоявший, по словам Боткина, из одних шедевров. Работы Рафаэля Менгса — он был знаком с воззрениями этого классициста по книге «Об искусстве смотреть художества по правилам Зульцера и Менгса», — а также его учеников по Мадридской Академии Сан-Фернандо оставили Брюллова совершенно равнодушным. Насильственно насаждавшийся классицизм выглядел на испанской земле чужеродным. Куда интереснее были произведения самобытной испанской школы живописи. Брюллов мог насладиться здесь работами своего любимого мастера — нигде еще он не имел возможности увидеть сразу столько произведений Веласкеса. Вряд ли он оставил без внимания и творчество мастера, работ которого до сих пор не видел, но имя встречал уже не раз: Гюго в «Соборе Парижской богоматери» упоминает трагические образы заключенных, созданные Франсиско Гойей, Дюма-отец, исторические хроники которого Брюллов вновь увлеченно читает на Мадейре и делает к ним иллюстрации, в «Королеве Марго» тоже вспоминает трагические видения Гойи, когда описывает королеву Екатерину Медичи, прибывшую со свитой поглядеть на труп адмирала Колиньи, раскачивающийся на виселице. В 1832 году побывавший в Испании Делакруа писал об огромном впечатлении, произведенном на него работами четыре года назад умершего Гойи: «Весь Гойя трепетал вокруг меня…» Наконец, в 1842 году Теофиль Готье опубликовал отдельную статью об этом замечательном испанском мастере. Сборник «Кабинет любителя и антиквара», куда эта статья вошла, мог попасться Брюллову на глаза. Страстная гражданственность, жгучая современность, глубочайшая народность творчества великого испанца, причастность его произведений к политической жизни родины — все эти качества могли навести русского художника на те же мысли, что возникли у него в переломном 1848 году. Героями многих работ Гойи выступает простой народ, а темой служат народные обычаи — «Похороны сардинки», «Праздник майского дерева», «Процессия флагеллантов». Потрясающие по силе выразительности росписи Гойи он мог видеть в маленькой церкви Сан-Антонио де ла Флорида на окраине Мадрида. Мог побывать и в доме Гойи, увидеть драматические фрески мастера, в том числе «Сатурна, пожирающего своих детей». К образу Сатурна-Хроноса Брюллов обратится в последний год жизни в эскизе «Всепоглощающее время». Мог он и в музее, и в частных собраниях увидеть замечательные по силе правды портреты Гойи, развивавшего традиции Веласкеса. Не могла не привлечь его внимания и необычная текстура живописи Гойи — широкий, размашистый корпусный мазок и легкие, не сглаживающие шероховатой фактуры нижнего слоя лессировки. Многие работы Гойи — серия «Капричос» и другие графические циклы, картина «Испания, Время, История» — построены на аллегории. Как мы увидим, аллегорический способ претворения замысла займет большое место и в поисках Брюллова.
После Мадрида Брюллов отправился в главный город Каталонии — Барселону. Неизвестно, разыскал ли он старика врачевателя, на помощь которого так надеялся. Во всяком случае, судя по тому, что в Барселоне он вновь взялся за кисть и написал портреты певца Роверы и его жены, чувствовал он себя неплохо. Однажды в Барселоне ему довелось увидеть исполненную трагизма сцену — шествие слепых. Рисунки этой поразившей художника сцены были, вероятно, сделаны там же, в Барселоне. Приехав в Италию, он сразу отсылает их в Петербург, адъютанту герцога Лейхтенбергского Петру Романовичу Багратиону. Судя по письмам, полным дружеской приязни и заботы, Брюллов и Багратион за время совместного пребывания на Мадейре очень сблизились. Картина же «Процессия испанских слепых в Барселоне» была, судя по тому, что теперь она находится в Миланском музее, выполнена Брюлловым уже по приезде в Италию. К характеристике этой очень интересной работы мы вернемся чуть позднее.
Свое первое письмо из Италии, адресованное Багратиону, Брюллов начинает словами: «Roma и я дома». Он счастлив, что снова в милой его сердцу Италии. Гоголь когда-то говорил: «Когда вам все изменит, когда вам больше ничего не останется такого, что бы привязывало вас к какому-нибудь уголку мира, приезжайте в Италию. Нет лучшей участи, как умереть в Риме; целой верстой здесь человек ближе к божеству». И все же Брюллов, едва только приехав в желанную Италию, уже в 1850 году делится в письме к Фомину своими планами на возвращение в Россию: «…сам я буду, если не в этом году, то в том, если бог позволит». На протяжении тех последних двух лет он тоскует по России постоянно, мечтает о времени, когда снова увидит «наш холодный север», мечтает еще хоть раз в жизни увидеть белоснежные покровы русской зимы. Кажется, даже хмурая петербургская осень представляется ему теперь не такой уж невыносимой…
Тоскуя по России, он, естественно, настойчиво ищет общения с русскими. Необычайную радость доставила ему встреча с давней своей знакомой Зинаидой Волконской. Присутствовавшая при этом сестра княгини рассказывала потом: «Они долго не виделись, и встреча их была таким взрывом радости, таким слиянием общих интересов, иных, высших, и более специальных, чем у других, что сразу все присутствующие почувствовали, что они отходят на задний план и что они только случайные, посторонние зрители другой жизни». Часто встречается Брюллов с бывшими своими учениками Федором Моллером, Григорием Михайловым, который тоже недавно побывал в Испании. Встречается Брюллов и с Александром Ивановым. Но только поначалу — Иванов живет теперь еще более замкнуто и уединенно, чем когда-либо. 20 мая 1851 года Иванов пишет Гоголю: «Я почти ни с кем не знаком, и даже почти оставил и прежних знакомых. Я, так сказать, ежедневно болтаюсь между двумя мыслями: искать знакомства или бежать от него?.. С Брюлло я, в начале приезда, часто виделся, но теперь с ним не бываю. Его разговор умен и занимателен, но сердце все то же, все так же испорчено». Дороги Иванова и Брюллова разошлись. Даже о смерти Брюллова Иванов отзовется единственной равнодушной фразой в письме к Иордану: «У нас еще прибавился знаменитый покойник — Карл Павлович Брюлло…» И тем не менее, когда к Иванову в 1856 году приедет родственник Гоголя, П. Ковалевский, собиравшийся издавать переписку Гоголя, Иванов скажет ему, что выше всех художников последнего времени он ставит Брюллова: «Брюллов произвел революцию в искусстве!» Сам Иванов произведет на Ковалевского впечатление человека «одичалого, вздрагивавшего при появлении всякого нового лица, раскланивавшегося очень усердно с прислугою, которую принимал за хозяев…» Вместе с Александром Ивановым жил в студии его младший брат Сергей, архитектор. Вот с ним Брюллов продолжает видеться довольно регулярно.
Вскоре круг русских знакомств еще больше сужается — уезжает Федор Иордан, а скульптор Ставассер, которого Брюллов когда-то напутствовал накануне отъезда в Италию, внезапно умер, не дожив и до сорока лет. Чем меньше рядом становилось русских, тем больше тосковал Брюллов по родине. И с тем большим упорством начал разыскивать Юлию Самойлову. По его просьбе розыски продолжает его новый итальянский друг и ученик Луиджи Галли. Но все тщетно. Говорили, что вскоре после приезда из России, графиня, будучи проездом в каком-то маленьком итальянском городке, влюбилась страстно в местного тенора, красавца Пери, и вышла за него замуж, потеряв титул, вынужденно продав по дешевой цене свои поместья в России, потеряв и русское подданство. Говорили также, что через год ее муж умер в Венеции от чахотки. Где она скрывалась после этой трагедии, Брюллову так и не довелось узнать. Больше они не встретились. Нам же известно, что судьба ее сложилась неудачно: в 1863 году она лишь ради возврата графского титула выйдет замуж за графа Шарля де Морнэ, вероятно, того самого, которого много лет назад Делакруа изобразил в парном портрете вместе с Анатолем Демидовым. Умрет графиня в 1875 году, похоронят ее на кладбище Пер-Лашез.
Возобновляет Брюллов и старые свои итальянские знакомства. Из Милана приходят нежные письма от семьи Мариетти, которой Брюллов так помог в трудную минуту. Дочь Мариетти Адель называет в письмах Брюллова «благодетелем», «единственным другом», не покинувшим их в беде. Появляются в его жизни и новые люди. Чувствовал он себя почти постоянно очень скверно. В его письмах то и дело мелькают фразы — «Устал, грудь больно», «прижимаю вас к своему слишком быстро бьющемуся сердцу». Состояние его требовало постоянного присутствия верного человека и днем, а нередко — и ночью. На слугу Роберто, на все просьбы отвечавшего неизменной фразой: «А что я знаю? Я ничего не знаю!» надежды было мало. Брюллов как-то набросал его взъерошенную со сна фигуру и подписал: «Я ничего не знаю!» В конце концов нашелся милый молодой человек из хорошей, но обедневшей семьи, Сальваторе Росси, который стал одновременно и учеником и верным помощником Брюллова, ухаживал за больным, читал вслух во время долгих, мучительных бессонных ночей.
В Италии Брюллов встречается с человеком, семья которого становится его семьей, дом которого становится его домом. В жизни художника, пожалуй, еще не было такого преданного, верного, заботливого друга, каким стал до последнего дня Анджело Титтони. Официально род его занятий определялся так: «Оптовый торговец всеми сельскими произведениями и всяким скотом». На самом деле Титтони был виднейшим деятелем Рисорджименто, участником революции 1848 года, соратником Гарибальди. Почти весь 1849 год он за участие в революции — будучи полковником революционной национальной гвардии, Титтони входил в сформированный революцией муниципалитет Рима — провел в заключении в замке Святого ангела. После поражения революции Анджело Титтони и его брат Винченцо, как и автор «Обрученных» Алессандро Манцони, как другие патриоты, продолжают участвовать в антипапском подпольном движении. Они не сложат оружия до тех пор, пока после многих десятилетий борьбы освободительное движение Рисорджименто не победит, пока в 1871 году Рим, освобожденный от власти папства, не станет столицей объединенной Италии. Ныне на Яникульском холме в Риме, ставшем своеобразным памятником участникам Рисорджименто, в числе других скульптур, изображающих соратников Гарибальди, стоит и бюст Анджело Титтони.
Вскоре после знакомства с Титтони Брюллов принимает их предложение поселиться в римском доме Анджело на улице Корсо. А лето он проводит вместе со всей семьей Титтони в их загородной вилле в местечке Манциана. Дружба с семьей патриотов Титтони, с семьей политических деятелей несомненно оказала сильное воздействие на творчество русского художника, в котором появилось в последние годы так много новых черт, что они дают право говорить о наметившемся переломе и в мировоззрении мастера, и в его творческом методе. Конечно, если бы Брюллов не был уже внутренне подготовлен к перелому еще в Петербурге, а затем в путешествии по Испании, вероятно, и дружба с Титтони прошла бы для его творчества бесследно, принеся лишь отдохновение измученному сердцу. Еще в Петербурге у него родилась догадка, что искусство, отвернувшееся от современности, обречено на прозябание в нынешнем бурном веке. В Испании он мог видеть, как работал Гойя, смело вторгаясь в сегодняшнюю жизнь страны, страстно отстаивая понятия добра и правды, вмешиваясь в политику. И вот теперь в творчестве Брюллова появляется несколько эскизов на темы не просто из современной, но из политической жизни сегодняшней Италии. На стене у него висит гравюра с картины Лоуренса, изображающей папу Пия VII. Она полюбилась ему за выразительность, за чисто художественные качества. Теперь же ему хочется разобраться в социальной и политической природе папства, его роли в жизни Италии. Он видел пышные, театральные церемонии католических празднеств, видел, как папу проносили в драгоценном кресле, как идола, под опахалами. Как шеренги солдат папской гвардии по команде лязгали ружьями и падали в определенный момент церемониала на колени. За внешним великолепием проглядывало кощунственное ханжество духовенства. Во многом ему мог помочь разобраться и Анджело Титтони, сознательно отдавший жизнь освобождению родины от давящей власти папства.
Титтони рассказывает Брюллову о недавних событиях, о тех светлых надеждах, которые было появились в сердцах итальянских патриотов с восшествием на престол папы Пия IX. Первое благословение, которое дал новый папа народу с балкона дворца Квиринале 18 июня 1846 года, превратилось в политическую демонстрацию, выражавшую надежды народа. Еще бы — Пий IX начал свое правление с того, что даровал амнистию участникам политической борьбы. Риму было дано новое муниципальное устройство. Всем гражданам дозволено записываться в гражданскую гвардию. На какое-то время утвердилось в обществе представление, что новый папа как бы готов возглавить движение за объединение Италии и освобождение ее от австрийского владычества. Вот этот-то радостный день 18 июня и изображает Брюллов в своих эскизах. На выполнение большого полотна слабых сил художника не хватило. Но даже те три эскиза «Политической демонстрации в Риме», которые Брюллов сделал, говорят не только об изменении взгляда его на задачи и возможности живописи, но и о некоторых новых художественных приемах.
Вся площадь перед дворцом Квиринале залита народом. Нет и намека на искусственные группировки, считавшиеся по теории классицизма обязательной основой построения композиции. Народ охвачен общим воодушевлением, объединен единой надеждой, всеобщей радостью. Разделение на группы нанесло бы неминуемый ущерб замыслу. Поэтому толпа всех этих женщин и мужчин, старцев и детей, аристократов и бедняков, бросающих в воздух шляпы, приветственно машущих руками, дана в монолитном единстве. От Титтони Брюллов узнал, что церемония первого благословения происходила вечером. Так вторым «действующим лицом» картины становится свет. Факелы и костры художник помещает между толпою и дворцом Квиринале. Благодаря этому приему обелиск со статуями укротителей коней и люди на переднем плане рисуются четким контражуром. Некоторые фигуры переднего плана добавочно освещены светом, падающим из невидимого нам источника, они высвечены, вырваны светом из общей темной массы демонстрантов. Столь необычное распределение света вносит во всю сцену ощущение тревожной призрачности, зыбкости действия. Призрачными оказались и надежды, которые возлагали римляне на нового папу. Он вскоре передал правление в руки Пеллегрино Росси, которого одинаково ненавидели как в клерикальных кругах, так и в среде деятелей Рисорджименто. Росси был убит неизвестным лицом 15 ноября 1848 года. Испуганный Пий IX тотчас сбежал в Гаэту. Началась революция, закончившаяся провозглашением в феврале 1849 года римской республики. На Рим двинулись войска Австрии и новоиспеченного французского императора Луи Наполеона. Обороной города командовал Гарибальди. Патриоты сопротивлялись отчаянно. И все же 3 июля Рим пал. Сразу же было провозглашено восстановление папской власти. Вот тогда-то Анджело Титтони вместе с другими патриотами и был брошен в замок Святого ангела. В апреле 1850 года папа Пий IX торжественно вернулся в Рим. Вновь Рим попал в рабскую зависимость от ненавистной панской власти, восстановившей сразу же инквизицию.
Словно чувствуя себя летописцем последних событий Рисорджименто, Брюллов берется за еще одну композицию, изображающую на сей раз крушение надежд народа, доверчивость которого оказалась так жестоко наказанной. В небольшом эскизе «Возвращение папы Пия IX в Рим» Брюллов показывает, как при гробовом молчании толпы проезжает по улицам города Пий IX в сопровождении самодовольного французского генерала — в прямом и переносном смысле Франция вернула папству престол… На этот раз Брюллов считает нужным отчетливо показать лицо лицемерного правителя, в чертах которого читаются ханжество и едва скрытое торжество.
В течение полутора последних лет жизни Брюллов создал портреты почти всех членов семьи Титтони — братьев Анджело, Винченцо, Мариано, их матери Екатерины, или, как ее называли домашние, Нины Титтони, дочери Анджело Джульетты, жены Мариано Терезы-Микеле с сыновьями. Портреты Анджело, Нины и Джульетты написаны маслом, остальные — акварелью. Почти все эти портреты несут на себе отпечаток меняющегося мировосприятия художника. Пожалуй, самый выразительный из них — портрет Анджело. «У тебя голова Брута, — не раз повторял другу Брюллов, — постой, вот я сделаю тебя Брутом». Брюллов и воспринимал Анджело, как современного Брута, борца за восстановление римской республики. Он даже откровенно повторяет поворот фигуры, который придал изображению Брута Микеланджело. Герой Брюллова — личность с сильным характером. В этом Брюллов убедился на собственном опыте. «Из всех, кто знал Брюллова прежде, быть может, никто не поверит той чрезвычайной перемене, которая с ним совершилась в последнее время, не столько под влиянием болезни, сколько под влиянием Титтони, — пишет В. Стасов, который был в Риме в последние дни жизни Брюллова, а сразу после смерти художника познакомился с теми, кто окружал Брюллова, и описал в статье все его последние работы. — Он, прежде сама нетерпеливость и неукротимость, сделался терпелив, снисходителен и почти всегда слушался приказаний Титтони относительно всего, касавшегося его образа жизни и распределения времени, занятий, как ученик слушается учителя своего, как больной — доктора». Брюллов, всю жизнь не выносивший малейших волюнтаристских проявлений по отношению к себе, должен был питать глубокое уважение к Титтони, коль скоро он с такой готовностью принимал его вмешательство в свою жизнь. И, конечно же, это свидетельствует о сильной воле Анджело Титтони.
Несгибаемая воля, стремительная энергия, мощная духовная сила — эти качества Брюллов делает главными в портрете друга. Брюллов действительно создает образ современного Брута, самоотверженного борца за свободу родины. И при этом ничуть не впадает в аффектацию, ложный пафос — портрет покоряет подлинной правдой. Естественной воспринимается гордая поза Титтони — он стоит подбоченясь, чуть подняв голову, устремив спокойный, внимательный взгляд мимо нас, в далекую, будто только ему видимую даль, как в будущее. Его лицо чеканно правильных очертаний, коротко остриженная голова действительно вызывает в памяти героический облик древнего римлянина. Однако эти ассоциации имеют особенную природу: Брюллов не «поправляет» модель с оглядкой на какие-то определенные античные образцы, не заставляет зрителя вспомнить ту или иную статую. Сам он, глядя на микеланджеловского Брута, как бы провидит сквозь пластические формы скульптуры тот живой прообраз, представляет себе живого Брута, который послужил художнику моделью. И у зрителя, глядящего на портрет, оживает в душе то общее представление о древнеримских героях, которое сложилось из целого комплекса знании — исторические факты, литературные источники, изобразительное искусство. Герой Брюллова — это современный герой, унаследовавший героизм своих предков.
Цвет портрета — белая рубашка, темно-синяя куртка, красный кушак, прозрачный серебристо-серый фон — подкупает какой-то ясной чистотой. Цветовой аккорд, составленный из белого, красного, черно-синего, рождает ощущение свежести и силы. Как во многих других поздних портретах Брюллова, важная роль отведена здесь светотени. На лице Титтони, наполовину погруженном в густую тень, наполовину высветленном ярким светом, словно играют отблески далекого зарева, беспокойные сполохи, подвижные и неуловимые. Тени, упавшие на лицо, окутывают и его фигуру, скрадывая очертания рук, позволяя художнику едва лишь наметить детали костюма. Этот прием, дающий возможность избежать ненужной по замыслу детализации, Брюллов начал применять еще в петербургских портретах. Он детализировал портреты обычно в тех случаях, когда ему нечего было сказать о внутреннем мире модели или если человек был ему неинтересен или неприятен. Глинка однажды застал Брюллова за работой над портретом. Окончив голову, Брюллов положил кисти и объявил, что портрет готов. «Я не утерпел и брякнул: „Как тебе не стыдно, К. П., что ты никогда не оканчиваешь аксессуаров? Ведь это тебе ничего не стоит“», — вспоминал потом Глинка. Тогда Брюллов опять усадил на место человека, с которого писал портрет, велел Глинке сесть на свой стул и сказал: «Гляди на голову моего оригинала и заметь, насколько ты, не отрывая от нее глаз, видишь аксессуары, потом посмотри на одну голову портрета, — и ты увидишь, что аксессуары у меня всегда окончены настолько, насколько я их вижу, обращая внимание только на одну голову оригинала». Примерно то же самое ответил Брюллов и Анджело Титтони, который просил его завершить в портрете детали: «На что тебе хочется, чтобы я кончил этот твой портрет? Все, что есть самого важного, самого лучшего, все там есть». На основе этого принципа цельновидения построены многие лучшие портреты Брюллова — Крылова, Струговщикова, автопортрет. Многое из того, что некоторыми современниками Брюллова трактовалось, как небрежная незаконченность, на самом деле являлось одним из важных принципов творческого метода. Подтверждение своей правоты в таком вот отношении к «околичностям» он мог увидеть и у Гойи, которого тоже часто упрекали в незаконченности и который на эти упреки отвечал: «Я не считаю волос в бороде проходящего человека и пуговиц на его одежде, и моя кисть не должна видеть больше, чем я».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.