4. Белла
4. Белла
«Мы все порой клянем свой дом, / но поневоле в нем живем…» — писал английской поэт Филип Ларкин, один из величайших домоседов. Вот и Шагал вернулся в Витебск, «бедный… грустный город». И как с ним часто бывало, разочарование вызвало в нем волну кипучей энергии. Он стал писать почти без разбора все, что попадалось на глаза. Торопясь зафиксировать новые впечатления, а может, оттого, что местные зрители и ценители были просты и не понимали изысков, его тяга к экспериментам угасла (хотя и не совсем), и он сделал ряд работ в приглушенных тонах и более или менее реалистических по стилю.
Однако парящие в воздухе фигуры по-прежнему появлялись на его холстах. На картине «Над Витебском» (1914), например, изображен несоразмерно огромный бородатый разносчик с мешком за плечами, пролетающий мимо темно-синих церковных маковок над заметенной снегом улицей. И опять в этой летящей шагаловской фигуре — визуальная интерпретация местного образного выражения: на языке идиш о том, кто бродит от дома к дому, говорили, что он «идет над городом» (а не по городу).
Война подступала к порогу, и жизнь в Витебске стала скудной, ощущалась нехватка многих привычных вещей, в том числе холстов. Шагал писал теперь в основном на картоне и бумаге. Моделей своих он находил среди уличных странников и попрошаек: надевал на них отцовский молитвенный платок, навешивал филактерии[15]. Платил двадцать копеек за то, чтобы посидели смирно, пока он рисует, но однажды вынужден был уже через полчаса выпроводить натурщика прочь — «уж очень от него воняло».
Сам того не желая (он собирался пробыть в Витебске не больше трех месяцев и не оставлял попыток вырваться в Париж, пока это не стало для него совсем невозможно), Шагал задокументировал или, вернее сказать, запечатлел сумеречную пору еврейского мира: раввинов, уличных торговцев, музыкантов, разносчиков газет, модников и модниц, стариков, молодых влюбленных, уличные вывески, мясные лавки, показал предметы быта и предметы культа, шалаши-сукка[16], синагоги и кладбища. Шагал никогда не забывал об антисемитизме в России и надеялся как-то сохранить, уберечь хотя бы на холстах все, что было ему дорого, но знал ли он, что это стремление окажется провидческим?
Ряд картин, написанных Шагалом в России после возвращения из Парижа, — среди них «Красный еврей» (1915), «Понюшка табаку» (1912), «Праздник (Раввин с лимоном)» (1914) и «Молящийся еврей (Витебский раввин)» (1914) — вероятно, больше чем все остальное из созданного им обеспечили ему признание у евреев после Холокоста. Стилизованный Витебск Шагала, магический реализм в изображении персонажей и их окружения (что идеально подходило, как Маконду Гарсиа Маркеса, к вдохновлявшей их религиозной и народной культуре) приобрели ностальгическую окраску навеки утраченного, догитлеровского еврейского мира. Это «Молящийся еврей» Шагала — скорбная песнь после Холокоста, а не, скажем, «Белое распятие» 1938 года, где позади распятого Христа горит охваченный пламенем штетл, или его послевоенные работы, написанные сразу после Холокоста и посвященные страданиям еврейского народа при нацистах.
Работая, Шагал нашел время возобновить ухаживания за Беллой. В ее последних письмах в Париж, как ему казалось, не чувствовалось прежней страсти, и он возвращался в Витебск с некоторым беспокойством: как она примет его? Пока Шагал осваивал живопись в Париже, Белла посещала в Москве Высшие женские курсы историка В. И. Герье, где изучала историю, философию и литературу (темой ее диплома было творчество Достоевского). И хотя когда-то, в самом начала их романа, она отважилась позировать ему обнаженной, вероятнее всего, до интимной близости дело не дошло. Четыре года — серьезное испытание для девичьего сердца, и, наверное, правильно, что Шагал старался по возможности не оставлять свою «новую» Беллу — красивую, умную, образованную — одну. Похоже, он ревновал, и среди прочих — к Виктору Меклеру, который немного раньше тоже вернулся в Витебск. Но Белла любила Шагала.
Поначалу ее родители воспротивились их браку по обычной во все времена причине: Шагал мало зарабатывает и сам из простой семьи, сын грузчика, а у Розенфельдов три собственных ювелирных магазина в городе. Но была и менее традиционная причина: мать Беллы беспокоило, что Шагал по-прежнему румянит щеки. В результате она даже высказала дочери прямо: «Что это за муж — румяный, как красна девица!» Не будет большой дерзостью предположить, что эти румяна имели какое-то отношение к некой смутной ревности, всегда подспудно сквозившей в любовном треугольнике Меклер — Белла — Шагал.
Но вот в нанятую мастерскую Шагала приходит Белла, в руках у нее — угощение: булочки, вареная рыба и теплое молоко. Поставив еду на стол, она превращает маленькую комнату в нарядный салон, разворачивая шали, шелковые шарфы и вышитые простыни для своего жениха. Она явно не послушалась родителей и продолжала видеться с Шагалом. И в конце концов Розенфельды, как и положено заботливым родителям, уступили желаниям дочери, и 25 июля 1915 года Марка с Беллой обвенчали под красным балдахином. «День рождения» — изумительная картина, которую влюбленный Шагал написал за три недели до свадьбы, в свой двадцать девятый день рождения. На ней — красиво убранная комната, влюбленные и их отрицающая все земное любовь в экстатическом сочетании красных и приглушенно-синих тонов, один серебряный ридикюль и одна желтая роза.
В собственной книге мемуаров «Первая встреча» (опубликованных посмертно в Нью-Йорке в 1947 году) Белла живо описывает ту памятную встречу. Как только она вошла в комнату, в черном платье с белым воротником, в котором Шагал так часто потом будет ее изображать, с букетом только что сорванных цветов, Шагал сразу кинулся искать холст, крикнув ей: «Стой! Не двигайся…» Белла продолжает: «Ты так и набросился на холст, он, бедный, задрожал у тебя под рукой. Кисточки окунались в краски. Разлетались красные, синие, белые, черные брызги. Ты закружил меня в вихре красок. И вдруг оторвал от земли… и вот мы оба, в унисон, медленно воспаряем в разукрашенной комнате, взлетаем вверх»[17]. Стремление Шагала претворять сексуальные желания в краски, будь то румяна на щеках или цветовые сполохи на холсте, особенно явственно ощущается в этом эпизоде, когда Белла вспоминает о муже, каким он был накануне свадьбы. Белла не боится уподобить себя холсту — она и материал поэта, и его вдохновительница. Получившаяся в итоге картина — «День рождения», в отличие от пронизанной эротическим чувством прозы Беллы, но вполне в духе шагаловских произведений, почти ничего не говорит нам о чувственной, но больше о романтической любви. Может быть, накал физической близости наступил потом, когда картина была уже написана (за окнами влюбленных одновременно — и день и ночь: до и после), и этим, вероятно, объясняется разница в эмоциональной напряженности изображенного на картине и в прозе.
Медовый месяц молодые провели в деревне Заольше, неподалеку от Витебска, — в этом буколическом лесном краю был загородный дом, где летом жил Любавичский ребе Шолом-Дов-Бер Шнеерсон[18]. Сельскую идиллию Шагал описывал так: «Сосновый бор, тишина. Над деревьями — месяц. Похрюкивает в хлеву свинья, бродит на лугу лошадь. Сиреневое небо». Но не только в словах, все это он запечатлел на одной из самых своих красивых картин — «Полулежащий поэт» (1915). Все, что позднее Шагал перечислит на бумаге — поросенок, лошадь, лес и сиреневое небо, — мы видим на этой картине, написанной маслом на картоне. А вот и сам «поэт» — без шляпы, скрестив руки на груди, блаженно растянулся на травке на переднем плане. От всей сцены веет безмятежностью, однако нельзя не заметить, что на этой картине, написанной в медовый месяц, «поэт» в одиночестве. Вначале Шагал изобразил рядом с мужской и женскую фигуру, а потом почему-то — может, из композиционных соображений — стер ее. Но осталась тень, вплоть до соблазнительных очертаний женских ног. Позади поэта, возле избушки, стоят друг против друга, низко склонив головы, лошадь и свинья — обычная сельская сцена, однако в их силуэтах угадывается некий намек на брачное ухаживание. Здесь, в «Полулежащем поэте», присутствует двоякое замещение — женщину заменяет тень, художника — «поэт». В глазах поэта — чувство, которое трудно описать, сродни меланхолии.
Но в этой пасторальной сцене есть и тревожные нотки. Время было военное, и над Шагалом нависла угроза призыва в царскую армию. На самом деле в Заольше Первая мировая война давала о себе знать довольно странным образом: неподалеку паслось армейское стадо, вспоминал Шагал, и по утрам молодожены покупали у солдат молоко ведрами.
Однако в Витебске дыхание войны было ощутимее: набитые солдатами составы шли на фронт, с фронта везли раненых и пленных, один из немцев, обросший бородой, напомнил Шагалу его деда. Первой мыслью Шагала было: скорее бы вернуться в Париж, но визы ему не дали. Умеющим рисовать в армии тоже находилось применение. Английский художник еврейского происхождения Дэвид Бомберг, например, служил в британской армии картографом. Шагал полагал, что сможет изготавливать камуфляж, но, к счастью для него, как выяснилось, с помощью богатого и влиятельного брата Беллы Якова Розенфельда ему подыскали менее опасную работу — в Центральном военно-промышленном комитете в Петрограде (Розенфельд возглавлял это ведомство).
Но перед тем как отправиться в Петроград (Санкт-Петербург переименовали во время войны), Шагал — можно подумать, у него был выбор — ненадолго еще раз съездил в Заольшу — спросить совета у ребе Шнеерсона о том, что делать дальше. Судя по воспоминаниям, Шагал остался разочарован легкомысленными, на его взгляд, ответами мудреца. О чем бы ни спрашивал Шагал ребе, тот на все давал свое благословение. «Так ты хочешь ехать в Петроград, сын мой? …Что ж, благословляю тебя, сын мой. Поезжай. …Если тебе больше нравится в Витебске, благословляю тебя, оставайся». Шагал поспешил уйти, так и не успев поговорить с ребе о том, что его действительно волновало: об искусстве вообще и о своем в частности. Спросить, правда ли, что израильский народ избран Богом? И еще — «о Христе, чей светлый образ давно тревожил мою душу». Явное безразличие Шнеерсона к судьбе Шагала имело, по крайней мере, одно серьезное последствие: «С тех пор, — писал он, — что бы мне ни посоветовали, я всегда поступаю наоборот».
Любопытно, что двенадцатью годами раньше Шнеерсон, в сложный период своей жизни, отправился в Вену на консультацию к Фрейду. («У меня отличный сон и без Фрейда, — писал Шагал ближе к семидесяти. — Признаюсь, я ни одной его книги не прочел. И теперь уж точно читать не стану».) Рассказ о встречах великого ребе с великим психоаналитиком, длившихся с января по март 1903 года, в изложении сына Шнеерсона Йосефа-Ицхака, сохранился в архивах Хабада. Шнеерсон, глубокомысленный и снисходительный (для него было явно унизительно обращаться за советом к светскому психиатру), едва узнаваем в том безответственном и смехотворном болтуне, которого нам рисует Шагал: «Боже Всемогущий, что же это за ребе такой у Тебя? — Ребе Шнеерсон». Очевидно, под влиянием Шнеерсона Фрейд решил держаться более солидно и перестал отпускать еврейские шуточки, ну а Шнеерсон внял совету Фрейда: оторвался от книг и стал уделять больше внимания благотворительности.
Шагал всю жизнь, когда приходилось принимать серьезное решение, пытался заручиться советом авторитетных лиц. В этом ничего плохого нет, только порой его нарциссизм оказывался сильнее доводов рассудка — как в случае с немецким военнопленным, которого он увидел на улице в Витебске. Тогда Шагал чуть не спросил несчастного, не слышал ли тот о Герварте Вальдене и о судьбе картин, оставшихся в Берлине в его распоряжении.
В Петрограде Яков Розенфельд был недоволен своим зятем: тот оказался совсем не приспособлен к канцелярской работе, хотя в конце концов научился «разбираться во входящих и исходящих». Шагал, заявлявший, что приехал в Петроград в первую очередь потому, что Белле нравятся большие города, относился к своей работе как к тяжкой обязанности. «По сравнению с этой службой, — писал он, — фронт казался мне увеселительной прогулкой, этакой гимнастикой на свежем воздухе». Конечно, некоторым юнцам война представляется молодецкой забавой, но едва ли хоть один человек, побывавший на фронте, согласится с Шагалом.
Немцы продвигались на восток, «удушающие газы» настигали Шагала даже в кабинете на Литейном проспекте, где он работал. Желание Шагала (опять-таки вполне понятное для отягощенного чувством вины штабного работника) испытать на себе реальные фронтовые лишения можно объяснить и тем, что в Петрограде его жизнь действительно была в опасности, хотя и не так, как ему хотелось это представить. Иудеев в городе недолюбливали, им все еще требовался специальный вид на жительство, и, хотя численность их в городе была невелика, случались эксцессы. Однажды поздно вечером громилы в шинелях без погон остановили Шагала на темной улице. Ему чудом удалось спастись, но он видел, как убивают других евреев и сбрасывают с мостов в воду.
18 мая 1916 года, почти через десять месяцев после свадьбы, у супругов Шагал родилась дочь — Ида. Молодой отец сначала расстроился: он хотел сына — и несколько дней не подходил к жене и новорожденной, но в конце концов добрые чувства возобладали. И все же, как он с сожалением вынужден был признать, из него поначалу получился «плохой отец»: его раздражал плач малышки, ее капризы, неприятные запахи, ночные горшки, что, собственно, вполне естественно для молодого родителя. Из-за этого он чувствовал себя каким-то чудовищем.
Несмотря на трудности и лишения военного времени, месяцы беременности Беллы были относительно спокойными для нее и продуктивными для Шагала. Еще в марте 1915 года он выставил двадцать пять работ в московском салоне К. И. Михайловой, а за месяц до рождения Иды — шестьдесят три картины в Петрограде, в галерее Добычиной. В ноябре 1916 года сорок пять его произведений участвовали в коллективной авангардной выставке объединения «Бубновый валет» в Москве. Вскоре после того Шагал получил первое общественное поручение — выполнить росписи в хедере при крупнейшей петроградской синагоге. К началу Февральской революции 1917 года Шагал продал работы ряду известных коллекционеров и привлек к себе внимание критиков, правда, с неоднозначной оценкой. «Почему евреи все такие грязные, с идиотским и звериным выражением лиц?» — вопрошал один недовольный русский обозреватель.
Кажется, не было лучшей новости для российских евреев, чем весть о свержении царского режима в марте 1917 года. Шагал разделял этот энтузиазм, первой его мыслью было: можно наконец-то вздохнуть спокойно, «больше не придется иметь дело с паспортистами». В воспоминаниях Шагала короткому периоду, когда у власти стояла полудемократическая IV Дума, а затем Временное правительство во главе с Керенским, уделено всего несколько емких восторженных фраз — в воздухе повеяло свободой, однако до прибытия Ленина на Финляндский вокзал оставалось совсем немного[19].
Из уст в уста передавались будоражащие слухи о «пломбированом вагоне», в котором прибыл из Германии Ленин, и в этой атмосфере всеобщего смятения и ожидания перемен, вероятно, впервые в своей взрослой жизни он почти забросил работу.
Интересовался ли Шагал политикой? В своих воспоминаниях он говорит об этом уклончиво, пытаясь изобразить себя этаким простодушным и доверчивым художником, человеком не от мира сего, однако в разные периоды жизни он все же оказывался не на шутку вовлечен в политическую деятельность, о чем говорят его разрозненные прозаические заметки, особенно статьи, публиковавшиеся в первые полтора года после революции. Более того, его картины, сюжетные по самой своей природе, часто несут в себе послание — некий исторический урок. «Ленин перевернул ее [Россию] вверх тормашками, как я все переворачиваю на своих картинах», — писал он в «Моей жизни». Однако через двадцать лет, уже зная всю правду о кровавом советском режиме, основы которого были заложены Лениным, разочаровавшийся в большевистском эксперименте Шагал изображает самого Ленина вверх тормашками в центре монументального полотна «Революция» (1937).
В первые угарные революционные месяцы, когда иудеи получили возможность свободно поступать в университеты и были уравнены в правах с остальными гражданами, а некоторые из них, как, например, Троцкий, получили серьезную политическую власть, евреям простительно было думать, что лучшие дни не за горами. Вскоре после учреждения демократического Временного правительства Шагал услышал, что его кандидатуру выдвигают во вновь создаваемое Министерство искусств. Шагалу это было, разумеется, лестно, но Белла, вероятно опасаясь хаоса, который неизбежно затронет всю семью, или испугавшись опасностей, связанных с высоким постом мужа, уговорила Шагала уехать из Петрограда в относительно спокойный Витебск.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.