ПРИЛОЖЕНИЕ Из переписки Репина и Чуковского. Отрывки из дневников писателя. (Публикация Е. Г. Левенфиш)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПРИЛОЖЕНИЕ

Из переписки Репина и Чуковского. Отрывки из дневников писателя. (Публикация Е. Г. Левенфиш)

Сохранилась обширная переписка Репина с Чуковским и Дневник Чуковского, многие страницы которого посвящены И. Е. Репину. Эти документы дают возможность узнать много нового о взаимоотношениях Репина и Чуковского, о жизни и работе художника в «Пенатах» на протяжении двадцати лет, иногда день за днем, месяц за месяцем.

В нашей публикации приводятся лишь фрагменты из переписки Репина с Чуковским и из дневниковых записей писателя[151]. Как нам кажется, они знакомят с тем кругом интересов, который связывал этих людей, и мы словно слышим их диалог.

Остроумные, живые письма Чуковского полны внимания ко всему, чем жил Репин.

Письма Репина написаны темпераментно, с большой экспрессией. Стиль репинских писем, меткость и своеобразие его языка подтверждают, сколь прав был Чуковский, назвавший одну из глав своей книги «Репин — писатель».

Из переписки видно, как зарождалась и постепенно выкристаллизовывалась книга Чуковского о Репине. В своих письмах Чуковский постоянно задавал Репину многочисленные и самые разнообразные вопросы; например, в апреле 1926 года он спрашивает Репина об истории некоторых его картин («Не ждали», «Запорожцы») и продолжает:

«Я видел, как создавалась Ваша „Дуэль“, как писались „Черноморская вольница“, „17 октября 1905 года“, „Пушкин на экзамене“, новые „Бурлаки“, новый „Крестный ход“, — хорошо помню, сколько фигур уничтожено Вами, сколько раз перестраивали Вы всю композицию. Был бы бесконечно благодарен Вам, если бы Вы осветили мне эту сторону дела… Мне кажется, самое важное, что могут записать о художнике его современники, это именно — о процессах его творчества…»

Репин ответил:

«Я ненавижу писать письма, но Ваши письма меня так поддевают, что я иногда, как и сейчас, бросаю свою обязательную работу и спускаюсь вниз… ответить Вам на Ваши вопросы…»

И дальше весьма характерные для Репина слова:

«Да, Вы совершенно правы: еще бы, — Вы большой критик, — остроглазый, проникновенный, — Вы все видели, все знаете про меня. И я милости не прошу: не жалейте меня, пишите, я так люблю Вашу правду: она талантлива, не банальна и очень остроумна. Весь процесс труженика-самоучки у Вас был на виду, от Вас я ничего не скрывал… Да, Вы живой свидетель, сколько раз я перестраивал свои картины…»[152].

Однако в своей книге о Репине сам Чуковский остается в тени, все, что он делал для художника, видимо, казалось ему салю собой разумеющимся, естественным. И только сейчас, из Дневника и писем Чуковского, стало ясно, как близко он стоял к Репину и как много он значил в жизни старого художника.

Когда 16 января 1913 года стало известно, что маньяк Балашов изрезал картину «Иван Грозный», которая, казалось, была безвозвратно утрачена, потрясенный Чуковский первым прибежал в «Пенаты», к Репину. Он же первым откликнулся на это событие статьей «Безумие»[153]. Он же проводил из Куоккалы до Петербурга уезжавшего в Москву художника. Он же встретил Репина по возвращении, успокоенного тем, что картина будет реставрирована. Тогда же Репин делился с ним своими московскими впечатлениями. В Дневнике Корней Иванович записал:

«Репин о И. Е. Цветкове[154], московском собирателе: скучный и безвкусный; если бывало предложишь ему на выбор (за одну цену) две или три картины, непременно выберет худшую.

Я спросил его — как его встречали в Москве? Он: „колокольного звону не было!“ [155]

Чуковский сопровождал Репина в Москву, когда после реставрации картина „Иван Грозный и сын его Иван“ была торжественно вновь открыта для публики.

Чуковский бывал в „Пенатах“ в памятные дни, когда Репин, не признававший никаких юбилейных торжеств, никого не хотел видеть. Так, 1 ноября 1913 года Чуковский был приглашен к Репину и провел с ним весь вечер. Вот что он написал тогда об этом вечере:

„У него лицо — именинное. Даже одет не no-буднему. Говорит: поздравьте меня.

— Что такое?

— Сегодня у меня торжество.

— Какое торжество, Илья Ефимович?

— Сегодня ровно полвека, как я мальчишкою приехал в Петербург. Этот день для меня величайший. Я каждый год его праздную… Садитесь, напьемся чайку. Вот сладенькое, вот салат, вот капуста.

А где же венки, поздравления? Где депутации, телеграммы, ораторы? Где репортеры, фотографы? Где юбилейные адресы? Где Академия художеств? Где товарищи, ученики, почитатели? Ведь только шепни по секрету, что сегодня юбилей Ильи Репина, и вся Россия кинется сюда, на эту маленькую финскую станцию, всю ее засыплет цветами. Ведь столько накопилось у России нежности, восторга, любви, благодарности к своему единственному гению, столько неизлившихся чувств, что стоит лишь дать им исход, открыть для них какие-то шлюзы, и хлынет целый потоп славословий, величаний, приветов…

Но тихо на маленькой станции. Даже собаки не лают. Даже самовар не шумит. За столом — вместо всяких Шаляпиных, Суриковых, — сидит девочка-чухонка, прислужница, и кухарка Анна Александровна. Они степенно жуют, переглядываются.

А Репин, улыбаясь, вспоминает, как пятьдесят лет назад он ехал на мальпосте в Москву, на крыше дилижанса, рядом с кучером:

— Только и радости было, что вывернет куда-нибудь в канаву, тогда немного разомнешься, согреешься. А то сиди на морозе скрюченный, день и ночь без движения, без сна. <…>

Так и прошел юбилей. Разыскали бутылку вина, и непьющий юбиляр кокетливо чокался с нами — корочкой черного хлеба. После чего наши дамы опять удалились на кухню, а виновник торжества взял фонарик и пошел проводить меня до дому. Шутка ли! Ведь я был единственный представитель всей культурной России на этом небывалом торжестве“!»[156]

В августе 1914 года Репину исполнялось 70 лет. Вместо торжественного юбилея Репин мечтал о создании на родине, в Чугуеве, разнообразных мастерских, в которых все желающие могли бы обучаться всевозможным ремеслам, мастерству, прикладному искусству. Чуковского также увлекла эта мысль, которую позднее он сам назвал «запоздалым фурьеризмом». В частых разговорах они строили планы, Репин рассказывал о своих проектах. Предупреждая его желание, Чуковский опубликовал статью «Как надо чествовать Репина», которая заканчивалась словами: «За границей давно уже принято подносить юбилярам виллы с оливами, лаврами, миртами: „Вы трудились, а теперь отдохните!“ — но Репин и в семьдесят лет так кипуч — неиссякающе бодр, что мечтает об исполинском труде, как о несбыточном счастье. Не вилла ему надобна, а мастерская! Доставим же ему это счастье, воздвигнем же ему там, над родной рекой, это волшебное здание… — впрочем, нет. не ему, а себе: ведь, как это будет хорошо для России, если и вправду создастся эта народная, трудовая, рабочая академия прикладных художеств. Шлите для Репинского „Делового двора“ все, что можете, хоть копейки, хоть гривенники: пусть эта вольная народная школа труда имени народного гения будет создана самим же народом!»[157]

Статья эта была для Репина сюрпризом, и, прочитав ее, он пишет восторженное письмо автору:

«Дорогой Корней Иванович.

Вашим лебединым криком на всю Россию, в пользу моего „Делового двора“, даже я сам возбужден и подпрянул до потолка! Уже полез в карман доставать копейки… Ах, какое счастье читать даже самое простенькое выступление истинного таланта! Все вокруг вырастает в необъятное животрепещущего значения.

Спасибо Вам, дорогой мой! Как я утешен Вашей близостью — даже Вашего жилища: сейчас прочитал вырезку из Русск[ого] Слова [158] и сейчас же шлю Вам мой восторг — от Вас сладкозвучного первого тенора современной русской литературы!!! Дружески обнимаю Вас и всей душою благодарю! Благодарю с низким поклоном.

Ваш Ил. Репин» [159].

В 1914 году Шаляпин дважды (в феврале и в марте) гостил в «Пенатах». Репин писал его портрет. О том, что Шаляпин собирается приехать, Чуковский узнал от Репина и в тот же день записал:

«Он (Шаляпин. — Е. Л.) на лиловой бумаге написал… из Рауха письмо. „Приехал бы в понедельник или вторник — может быть пораскинете по полотну красочками“».

Текст известного телеграфного ответа Репина сохранился в архиве Чуковского: «Пасхально ликуем готовы дом мастерская краски художник понедельник вторник среду. Не сон ли. Репин» [160].

«…Вчера в 12 ч. дня, — продолжает запись Чуковский, — приехал Шаляпин, с собачкой и с китайцем Васильем. Илья Ефимович взял огромный холст — и пишет его в лежачем виде. Смотрит на него Репин, как кошка на сало: умиленно, влюбленно. А он на Репина — как на добренького старикашку, целует его в лоб, гладит по головке, говорит ему баиньки…

Показывал рисунок своего сына с надписью Б. Ш., т. е. Борис Шаляпин. И смотрел восторженно, как на сцене. Илья Ефимович надел пенсне: браво! браво!..

…воскресенье. Утром зашел к Илье Ефимовичу — попросить, чтобы Вася отвез меня на станцию. Он повел показывать портрет Шаляпина. Очень мажорная, страстная колоссальная вещь. Я так и крикнул: А!

— Когда Вы успели за три дня это сделать?

— А я всего его написал по памяти: потом с натуры только проверил» [161]

Из Дневника Чуковского мы узнаем о дальнейшей судьбе этого удачно начатого портрета, судьбе, характерной для многих последних работ художника.

В 1917 году Корней Иванович ненадолго приехал в Куоккалу, навестил Репина, и тот показал ему свои новые картины:

«… он вытащил несуразную голую женщину, с освещенным животом и закрытым сверху туловищем. У нее странная рука — и у руки Собачка. Ах, да ведь это шаляпинская собачка! — воскликнул я. — Да, да… это был портрет Шаляпина… Не удавался… Я вертел и так и сяк… И вот сделал женщину. Надо проверить по натуре. Пуп велик.

— Ай, ай! Илья Ефимович! Вы замазали дивный автопортрет, который сбоку делали на этом же холсте!! — Да, да, долой его — и как вы его увидали!

Шаляпин, переделанный в женщину, огромный холст — поверхность которого испещрена прежними густыми мазками.

Про женщину я не сказал ничего…»[162].

В конце 1913 года жена Репина Н. Б. Нордман тяжело заболела и уехала лечиться в Швейцарию. Репин остался один. В эти месяцы он много работал над своими воспоминаниями, которые должны были выйти в издательстве Сытина.

«Чуковский, — писал Репин Нордман, — бывает у нас каждый день. Мы разбираем и регистрируем мои альбомы для сытинского издания…».

Однако Чуковский, занятый ежедневной газетно-журнальной работой, вынужден был иногда прерывать свои занятия с Репиным. Тогда они обменивались короткими записочками.

«Быть у Вас сегодня не могу: увлекся одной литературной работкой, боюсь остынуть; уверен, что Вы поймете этот резон и — простите. По той же причине завтра лишу себя великого счастья — поехать с Вами в город к Елене Павловне [163].

Денег нет ни копейки: нужно кончить срочную статейку. К воскресению закончу, — и снова я Ваш…» [164].

Репин ответил:

«Не могу скрыть, что без Вас скучновато; но я утешен в высшей степени известием, что Вы работаете. Для этого я готов претерпеть огромную разлуку. И вообще, я ведь со своим товаром не тороплюсь, и Вы, ради Господа, не запускайте свои дела…

А я, гл[авным] обр[азом], хотел, чтобы Вы лично сошлись с Дм[итрием] Стасовым: у него есть огромный запас моих писем; к нему уже прилип Б. Лопатин[165], но его следовало бы отвадить от такого материала, — куда ему, все равно не удосужится, да и не спапашится с ним»[166].

Из переписки ясно также, что Чуковский принимал самое деятельное участие в подготовке специального юбилейного репинского альбома (к семидесятилетию художника). Альбом вышел приложением к журналу «Солнце России».

Чуковский пишет Репину:

«Сижу дома и читаю альбом вырезок о Ваших работах[167]. Очень поучительно. Солнцу России написал, что у меня имеются фотографии для репинского М. Они пришлют за ними человека.

Ваш Чуковский.

Приду за новым альбомом»[168].

В это же время Чуковский работает над изданием своих переводов Уитмена, а Репин пишет предисловие к этой книге. Репину было особенно дорого то, что Уитмен не придавал ни малейшей цены «косметическим» прикрасам поэзии, дешевому щегольству внешней формой.

Осенью 1917 года Чуковский с семьей уехал из Куоккалы в Петроград — его детям надо было учиться. Вскоре закрылась граница, которая разделила его с Репиным. Теперь их связывала только переписка. Письма стали подробными, длинными.

Не скрывая трудностей, которые приходилось переживать, Чуковский в письмах рассказывал о той напряженной творческой жизни, какой жил тогда революционный Петроград.

«Здесь в Питере очень тяжело, но все же не так плохо, как пишут в газетах. Я думаю, что, если бы Вы жили в России, Вам было бы очень хорошо. Ваши картины, этюды, эскизы страшно ценятся… Никогда еще Ваша слава не гремела так, как теперь. Я здесь часто видаю Бенуа, Добужинского, Вл. Маяковского, Сомова, — все они в хорошем положении… Мы живем не сытно, но дружно. Все работаем. Я служу в издательстве „Всемирная литература“, заведую английским отделом — вместе с Горьким, — который делает здесь много добра…» [169].

Через два года:

«Здесь художественная жизнь кипит. Музеи пополнились. Было несколько выставок: Замирайлы, Альберта Бенуа, Добужинского… Кустодиева. Выставка Кустодиева имела огромный успех…[170] Почти все художники ушли в театральную работу. Добужинский делает костюмы и декорации к пьесам… Луначарского[171], Чехонин обложки к государственным официальным изданиям; в Эрмитаже и Русском музее… много новых вещей. Хранители прежние. Служители прежние. Порядок образцовый. В некоторых школах преподают историю русской живописи…».

И тут же, снова, как обычно. Чуковский просит Репина написать о себе, о своих работах. Становятся более понятными благодарные слова Репина в ответном письме:

«За все художественные новости, за успехи Кустодиева и др[угих]… Особенно за музей я радуюсь и благословляю его судьбу» [172].

В другом письме Репин писал:

«Какая мне радость! Дорогой, милый Корней Иванович, какое счастье — Ваше письмо (дюжина восклицательных). И как я рад писать Вам и для Вас…

О, вы живой свидетель моего калейдоскопа в работах… О, здесь в Куоккала, Вы были самым интересным мне другом. — Разумеется, и всю книгу — какая она есть — вся Вами взмурована: Вы были самой животворящей причиной ее развития. Вам известна вся ее подноготная…» [173].

В музее «Пенаты» хранится автопортрет Репина тех лет (1920 г.). Он достаточно красноречиво свидетельствует о том, что переживал старый художник, один, в занесенном снегом доме, окруженный людьми, чуждыми ему по духу. Можно представить себе, что значили для него письма из России и как он был взволнован декабрьским письмом Чуковского:

«Вы должно быть знаете, что я в Доме Искусств[174] устроил „Вечер Репина“, который прошел очень оживленно. После довольно вялой речи Н. Радлова и „анекдотиков“ Гинцбурга[175], выступила Вера Ильинична, прочитала отрывки из Ваших писем и имела большой успех. Слушали восторженно, молитвенно. После выступил я — и должно быть эта общая любовь к Вам окрылила меня — говорил горячо, беспорядочно и взволнованно. Все благодарили нас за этот вечер — и мы вместе со всем залом составили письмо, которое при сем прилагаю… Нечего и говорить, что весь сбор мы отдали Вере Ильиничне…»

Коллективное письмо, о котором упоминает Чуковский, сохранилось в архиве «Пенатов». Оно рисует настроение репинского вечера и тогдашнюю обстановку в Петрограде. Вот отрывки из него:

«Мы, Ваши поклонники, друзья, собрались в Доме Искусств 12 декабря 1921 г. на вечере, посвященном Вам; мы счастливы, что могли провести несколько часов в духовном общении с Вами.

Соскучились по Вас. Пришли со всех концов города пешком в метель и вьюгу, чтобы побеседовать о Вас и услышали Вас в Ваших письмах, прочитанных Верой Ильиничной…»

Свое письмо о репинском вечере Чуковский заканчивает словами:

«Очень грустно, что Вас среди нас нет. Только на „Вечере Репина“ я понял, как Вас любят… Было бы чудесно, если бы Вы приехали сюда хоть на краткий срок. Ведь живет же здесь Кони — безбедно, в полном довольстве. В Академии художеств, в художественных школах всюду лозунг: „назад к Репину“, а Репин где-то в глуши, без друзей, в темноте. Мне это больно до слез»[176].

В том же письме, возвращаясь к изданию репинских воспоминаний, Чуковский предлагает печатать их отдельными выпусками. Репину понравился этот замысел. В 1922 году в издательстве «Солнце» Чуковскому удалось опубликовать первый выпуск — «Бурлаки».

Из месяца в месяц Чуковский продолжает писать Репину про общих знакомых, про художественные выставки, про литературные новости.

«…Если Вас интересуют прежние знакомые, могу сообщить Вам, что Федор Кузьмич Сологуб потерял жену, Чеботаревскую, она утонула; он живет грустно и трудно, не может утешиться. Комашка[177] служит на Фарфоровом заводе, я устроил его там через Чехонина. Кони недавно ездил в Москву, читал лекции, имел огромный успех; писательница Ольга Форш написала чудные воспоминания о Чистякове, где передает много его изречений, и приводит его отзывы о Вас [178]. Ваше имя никогда еще так не гремело в России, как теперь. То-то Вы порадовались бы, если бы увидели теперь музей Александра III-го[179]. Благодаря Нерадовскому[180] и другим просвещенным ревнителям — коллекции музея устроились в такой дивный порядок, такие толпы людей, столько молитвенного отношения к искусству. Теперь в музеях с утра до вечера дежурят „объяснители“, которые всем желающим безвозмездно дают объяснения»[181].

«…Здесь опубликована сейчас переписка душителя Победоносцева со старшим дворником — Александром III. Оказывается, оба они терпеть Вас не могли. Победоносцев ругает Вас всячески за картину „Иван Четвертый и его сын“. Царь — тоже»[182].

Прошло более семи лет с тех пор, как Чуковский уехал из Куоккалы и не виделся с Репиным. Все это время он не оставлял надежды опубликовать репинские воспоминания. Чтобы добиться согласия автора на это издание, он стремится побывать в «Пенатах» и хлопочет у финских властей разрешение «на два месяца приехать в Куоккала для посещения Ильи Ефимовича Репина».

«Чуть только я получу разрешение, — пишет Чуковский Репину, — я двинусь в путь… Мой чемодан уложен, я купил себе валенки и финскую шапку и мечтаю в первых числах января, „Богу соизволяющю“, вернуться к Вашим (и моим) Пенатам.

О, как много у меня есть интересного для наших будущих бесед, — как хочется мне увидеть Ваши последние произведения, о которых знаю только понаслышке».

В том же письме Чуковский касается и главной цели своей поездки:

«Вы пишете, что сомневаетесь, выйдет ли Ваша книга. Я могу поручиться Вам, что книга выйдет, если Вы этого захотите. Я добился того, что ее разрешили печатать по старой орфографии[183], и при личной беседе расскажу Вам, каков мой план. Мне страшно хочется, чтобы Ваша книга вышла при Вашей жизни, и ручаюсь Вам, что достигну этого, если Вы сами этого захотите».

И снова Чуковский, стремясь убедить Репина, что он не забыт, что на родине его помнят и ценят, сообщает художнику:

«Сейчас, говорят, в Москве Луначарский читает лекцию „Репин, как социолог“. Содержания лекции я еще не знаю, но говорят, Луначарский вообще восторженный Ваш поклонник» [184].

Препятствия были наконец преодолены, и Чуковский записал в своем Дневнике:

«Я в Куоккала. Вчера приехал… Ехал я в Куоккалу с волнением, — вспоминал, всматривался, узнавал; снегу мало, дорога сплошной лед; приехав в дворницкую к Д[митрию] Федосеевичу[185], остановился у него. Но не заснул ни на миг. Ночью встал, оделся — и пошел на репинскую дачу. Ворота новые, рисунок другой, а внутри все по-старому, шумит фонтан (будто кто ногами шаркает), даже очертания деревьев те же. Был я и у себя на даче — проваливался в снег — вот комната, где был мой кабинет, осталось две-три полки, остался стол да драный диван, вот детская, вот знаменитый карцер — так и кажется, что сейчас выбежит маленький Коленька с маленькой Лидкой… Всю ночь меня тянуло к Репину каким-то неодолимым магнитом. Я несколько раз заходил к нему в сад. Ф. Д. (Суханов. — Е. Л.) говорил мне, что Вера Репина при нем очень настраивала Илью Ефимовича против меня, так что он даже выгнал ее из комнаты.

Ну, был я у Ильи Ефимовича… Как увидел я ноги (издали) Ильи Ефимовича (он стоял в комнате внизу), я разревелся. Мы почеломкались. „Терпеть не могу сентиментов, — сказал он. — Вы что хотите, чай или кофе?..“ Я всматривался в старика. На вид ему 67–68 лет. Щеки розовые, голова не дрожит. Я высказал ему свою радость, что вижу его в таком бодром состоянии. — Ну, нет, я развалина, однако живу ничего. Только волосы у него стали белее — хотя нет того абсолютно белого цвета, какой бывает у глубоких стариков… Очень заинтересовало его мое предложение — предоставить Госиздату издать книгу его „Воспоминаний“… Потчевал он меня равнодушно радушно — и кофием, и чаем, и булками. Пишет портрет какой-то высокой девицы… Понемногу он разогрелся и проводил меня гораздо радушнее, чем встретил: отменил какую-то работу, чтобы провести со мной послеобеденное время. Расспрашивал о Луначарском — что за человек. „Так вот он какой!“

Во время беседы — как всегда — делал лестные замечания по адресу собеседника:

— О, вы так знаете людей.

— О, вы остались такой же остроумный, как прежде. (И проч.)

И как всегда — во время самого пылкого разговора — следит за мелочами всего окружающего. Вот принесли дрова!.. — Куда вы уносите чайник? В мастерской наверху у него холодно, он работает внизу в столовой. На нем потертое меховое полупальто. Жалуется на память: „ничего не помню“, но тут же блистательно вспомнил имя отчество Штернберга[186] несколько отрывков из моих недавних писем к нему и пр…»

В тот же день Чуковский снова приходит в «Пенаты» и, как в прежние времена, читает Репину вслух:

«Я читал из Горького „О С. А. Толстой“

…Послушал „Ибикус“ Толстого [187] — „бойко, бойко“, — но впечатления мало. Но зато письма Л. Андреева доставили ему истинное наслаждение. „Ах, как гениально! Замечательно!“ — восклицал он по поводу писем Анастасии Николаевны к сыну. Хохотал от каждой остроты Л. Н. „Ах, какое было печальное зрелище — его похороны. Дом разрушен — совсем, весь провалился. У меня здесь бывала Анна Ильинична. Постарела и она…“. Я спросил его о портрете Анны Ильиничны: „Да, да, я сделал ее портрет, но портрет уже ушел“[188]. Обо всех проданных картинах он всегда говорит, — ушли»[189].

Из Куоккалы Чуковский пишет П. И. Нерадовскому:

«…когда я изложил ему (Репину — Е. Л.) наш план (об издании его книги в Госиздате), он вначале отнесся к этому плану весьма горячо: „Это вы мудро придумали“.

Но прошло два дня и, под влиянием окружающих, в особенности своей дочери Веры, Илья Ефимович круто переменил свое отношение к плану: „Нет, нет, нет“… Как я ни возражал, он уперся на своем: „Всю книгу нужно переделывать“.

Дело в том, что в руках у Ильи Ефимовича — некорректированные оттиски этой книги, он же воображает, что это — книга в окончательном виде, и естественно раздражается, встречая опечатки, которых в окончательной редакции нет… Я не хотел раздражать Илью Ефимовича и потому прекратил разговор… Я уверен, что это временный приступ „великого гнева“. Надеюсь, что неудача моей миссии всецело зависит от неприязни ко мне, которую питает его семья. Уверен, что, например, И. Я. Гинцбург (которого он ждет с нетерпением) — будет гораздо удачливей меня»[190].

Чуковский все сильнее ощущает неприязнь семьи Репина.

«Юрий и Вера, — подчеркивает он в своей дневниковой записи, — как подпольные, озлобленные, темные, неудачливые люди предпочитают обо всем думать плохо, относиться ко всему подозрительно, верить явным клеветам и небылицам… Самое неприятное то, что влияние этих людей сказалось и на отношении Репина ко мне…

В первое время он согласился напечатать свои „Воспоминания“. Теперь его свите померещился здесь какой-то подвох, и все они стали напевать, что, исправляя его книгу, я будто бы погубил ее. Со всякими обиняками и учтивостями он сегодня намекнул мне на это. Я напомнил ему, что моя работа происходила у него на глазах, что он неизменно даже преувеличенно хвалил ее, восхищался моими приемами, что на его интонации я никогда не покушался, что я сохранил все своеобразие его языка. Но он упорно, хотя и чрезвычайно учтиво, отказывал: Нет, этой книге не быть. Ее нужно напечатать только через 10 лет после моей смерти.

Так как корректура его экземпляра весьма несовершенна, он считает, что все ошибки наборщиков принадлежат мне…

Он упорно стремился прекратить разговор всякими любезностями и похвалами: „О, вы дивный маэстро“ и проч.

— Заговорили о Сергееве-Ценском. „О, это талантище. Как жаль, что я не успел написать его портрета. Замечательный язык, оригинальный ум“[191].

Чуковский, разумеется, интересовался тем, какие картины создал Репин за эти годы. Об этом он пишет Нерадовскому из Куоккалы:

„Новых вещей у него много. О них при свидании. Среди них наиболее заметное полотно: местный священник в алтаре на коленях (портрет, масло)“[192].

В другом письме к Нерадовскому Чуковский подробно перечисляет картины Репина, висящие в „Пенатах“. Перечень картин, которые он увидел в столовой репинского дома, Чуковский заносит и в свой Дневник. Там же — приметы тогдашнего репинского быта:

„Коновязь цела старая — теперь уже лошадей так мало, что дорогу не заезживают.

Голубятня[193], где Репин спит с июня по август и теперь.

Скуфейка высокая — парусиновая вышитая — голова мерзнет с тех пор, как был голод…

Уплотнился — в одной комнате и кровать, и обеденный стол, и кабинет, и отчасти мастерская. Бывшая спальня превращена в мастерскую“.

Накануне отъезда из Куоккалы Чуковский записывает свой последний разговор с Репиным:

„Я сказал Илье Ефимовичу, что завтра хочу уехать и прошу его рассказать мне подробнее о своем житье-бытье. Ну что же рассказывать! Очень скучно здесь жилось. Самое лучшее было время, когда была жива Наталья Борисовна, когда Вы тут жили… Тогда здесь было много художников и литераторов. А потом никого“ [194].

Через несколько дней после отъезда из Куоккалы, уже в Хельсинки, Чуковский получил письмо от Репина. Тон письма такой, словно никакой размолвки и не было.

„…Вот радость: что вы заедете ко мне? — спрашивает Репин. — Неужели проскочите?.. А сколько было вопросов!! Заезжайте. Теперь ведь уже в последний“[195].

Репин был прав — их свидание и в самом деле оказалось последним. Чуковский тотчас ответил на репинское письмо:

„Нет, нет, дорогой Илья Ефимович, в Куоккала я больше не ездок!“ Чемоданы мои уложены, билет куплен, сегодня я уезжаю в Россию. Жаль, что я так поздно узнал о Вашем желании снова повидаться со мною. Я, конечно, изменил бы свой маршрут. Теперь нельзя.

В Куоккале мне было неуютно. Терпеть не могу шептунов, трусливо клевещущих у меня за спиною. Бабьи дрязги вызывают во мне тошноту. Я надеюсь, что скоро мы увидимся с Вами в Петербурге при других обстоятельствах. Пойдем по музеям, побываем в Эрмитаже, в опере… Здесь я нашел истинный клад: мои письма, бумаги, картины, которые считал безвозвратно утерянными. Особенно много Ваших писем; я прочитал их подряд — какие они юношеские, мажорные, огненные! Также сохранились корректуры Ваших „Воспоминаний“, множество фотографических] Ваших портретов и проч. Цел также и мой портрет Вашей работы (фотографический] снимок, корректированный Вашей рукой), целы и письма Натальи Борисовны. Спасибо добрым людям, сохранившим для меня это добро! Много фотографий моих детей, все мои дневники, письма Льва Толстого, Куприна, Мережковского, Блока, Леонида Андреева, Валерия Брюсова — все цело, все вернулось ко мне. Сохранился и Ваш фотографический портрет, подаренный Вами Марье Борисовне [196] в день ее именин. Все это я вновь рассортировал, разобрал, — уложил в ящики и везу домой. Довезу ли?

Был я здесь в картинной галерее. Очень хорошо повешен Ваш автопортрет (вместе с Натальей Борисовной)[197]. Я смотрел эту картину, как новую; у Вас она терялась среди многих других, а здесь выиграла очень…

Вся стена Ваша в этом музее напомнила мне давние „Пенаты“. Вот „русская Мона Лиза“ — не помню как ее фамилия[198],— вот „хлопец“ Кузнецова, вот Куликов, вот Кустодиев. Все это знакомо мне уже тысячу лет. Одно ново: ваш эскиз, исполненный чернилами: не Минин ли среди народа?[199]

Впрочем, есть и еще новость: я узнал, что по-фински Вас нужно величать I. R?PIN. Так значится под Вашими картинами и под бюстом Толстого.

Так напишу и я на конверте.

Ну, до свидания. Черкните мне несколько строк в Петербург. И не забудьте своего обещания: прислать мне еще несколько Ваших портретов самого последнего времени…»[200].

В одном из следующих писем Репин снова высказывает сожаление:

«Как жаль, что Вы так скоро исчезли отсюда. У меня было столько вопросов к Вам.

Теперь я здесь уже давно совсем одинок; припоминаю слова Достоевского о безнадежном положении человека, которому „пойти некуда“. Да, если бы Вы жили здесь, каждую свободную минуту я летел бы к Вам: у нас столько общих интересов… А главное, Вы неисчерпаемы, как гениальный человек, Вы на все реагируете и много, много знаете, разговор мой с Вами — всегда — в запуски — есть о чем…»[201].

В то время, когда Репин писал это письмо, в Ленинграде шла подготовка к юбилейной репинской выставке. В 1924 году ему исполнилось восемьдесят лет. Труд по организации выставки взял на себя П. И. Нерадовский, который заведовал тогда художественным отделом Русского музея.

«Застал я Петра Ивановича за какими-то чертежами,— пишет Чуковский Репину, — он как раз распределял Ваши картины для предстоящей Репинской выставки. Распределяет он превосходно, с огромным вкусом и тактом, „по-петербургски“. Посмотрели бы Вы, как развешены у него картины А. А. Иванова (этюды, полученные от Боткина). Как великолепно распределены в отдельном зале картины Брюллова! А Венецианов! А Боровиковский! Он говорит, что в Москве на Репинской выставке [202] Ваши картины повешены хламно, путанно, кое-как, отчего они много проиграли. Таков теперь „Московский стиль“. (В Москве человек не знает, с чьей женой он живет, сколько у него детей и т. д. Неразбериха, суета и чепуха). Нерадовский спрашивал у меня, какой величины этюд Васильева (тот, где Вы возвращаетесь по Волге с этюдов). Он хочет и его приобщить к циклу „Бурлаков“[203].

Теперь он хлопочет о том, чтобы после Пасхи ему разрешили поехать в Куоккала. Я завидую ему — и потому, что он увидит Вас, и потому, что апрель в Куоккала — чудное время. Помню, у Вас в саду уже над снегом летают бабочки, а в киоске[204] жара тропическая, а над морем — пройдешь и помолодеешь[205].

Юбилейная репинская выставка в Государственном Русском музее в Ленинграде открылась 30 мая 1925 года и была самой полной прижизненной выставкой художника.

Впервые перед широкой публикой предстала картина „Заседание Государственного совета“ вместе с этюдами к ней.

В день открытия выставки Чуковский пишет Репину подробное и восхищенное письмо.

„Дорогой Илья Ефимович.

Только что вернулся с Вашего торжества. Впечатление титаническое. Не верится, что все это обилие лиц и фигур создано одним человеком. Весь огромный музейный зал — переполнен, — 340 вещей И. Е. Репина!

Прямо против двери „Бурлаки“ и „Проводы новобранца“ — сверкают нарядными, необыкновенно „звонкими“ красками. Справа — чуть войдешь — далеко-далеко золотятся вершины гор „Иова и его друзей“. Неподалеку от (Нова“ светится поэтическим светом — светильник дочери Иаира. Оглянешься — о! — словно грянул оркестр — мажорная музыка „Государственного совета“. Повешен „Совет“ великолепно. Освещен еще лучше. Глядеть издали — стереоскопичность полная. Все отношения фигур так угаданы, что не верится, что это на плоскости. Все кругом только ахают: восхищаются дивной характеристикой поз, лиц, выражений, могучей гармонией красок, титанической цельностью „общего“. Если долго смотреть, фигуры как будто движутся.

Слева от картины все этюды к ней — в стройном и мудром порядке.

Вообще развеска идеальная. Петр Иванович показал себя в невиданном блеске…

Огромная стена занята портретами. Так и лезут из стены могуче изображенные лица. Протягивает руку Спасович (слышишь его польский акцент), аппетитно смеется Молас, сверкает — аристократическим профилем Головина, восхищает своими красками „Отец художника“. Ах, какая это мелодичная вещь — „Отец художника“, какое недосягаемое живописное мастерство. Помните ли Вы ее? Как смело на щеке положен ультрамарин, как дивно — одним мазком — вылеплены стариковские губы! Картина повешена низко — ее можно хорошо рассмотреть… И над всем этим Сам Творец, как некий Саваоф — Ваш портрет работы Кузнецова[206]. Направо от входа — Ваш бюст — работы М. Ф. Блоха[207]. Бюст украшен цветами. Публика на „вернисаже“ — самая трогательная, все мы, старики и старушки, ездившие когда-то в Куоккалу, бывавшие на Ваших „средах“. И среди всей этой восторженной толпы ныряет счастливый П. И. Нерадовский. Сегодня его именины.

К Выставке изготовлен каталог, очень изящный, толково составленный. Мне только не понравилась статья о Вас — А. П. Иванова. Многословная, смутная, бесталанная[208]. Эх, Илья Ефимович, не зарывайте в землю свою биографию, разрешите издать ее немедленно, советую Вам дружески; как жаль, что эта биография не вышла к Выставке. Будьте здоровы. Если захочется, черкните несколько строк. Погода-то какая! Скоро купаться!

Ваш Чуковский».

И снова, как обычно, характерная приписка на отдельном листочке. — Чуковский расспрашивает Репина об его картинах:

«1) Недавно в книге воспоминаний А. И. Дельвига я увидел его великолепный портрет, чудесно вылепленный! Сытый немец, генерал, инженер, накачавшийся пивом. Где этот портрет теперь? Я никогда не читал о нем, не слыхал о нем, не видел его.

2) В „Воспоминаниях“ о Костомарове я прочитал, что он перед самой смертью приехал посмотреть на Вашего „Иоанна“ — и встретился на выставке с Вами. Верно ли это? [209]

Я собираю о Вас все сведения, где только могу»[210].

Из Куоккалы пришел ответ (письмо Репина опубликовано на с. 115).

Письмо это дошло до Чуковского только 23 июля 1925 года, вероятно, из-за того, что Репин написал весьма своеобразный адрес:

«Ленинград Russia Корнею Ивановичу Чуковскому. Справиться об адресе в Русском музее у Петра Ивановича Нерадовского. Просит Илья Репин, которого выставка в Музее (Инженерная 4)».

Чуковский в тот же день ответил Репину:

«Дорогой Илья Ефимович!

Сию секунду получил Ваше письмо. Оно пролежало в Русском музее почти два месяца. Черт знает что такое! Совершенно случайно узнал я от Николая Александровича Пыпина, что в Музее, кажется, есть письмо ко мне от Репина!!! Никто даже не потрудился узнать мой дачный адрес — и переслать Ваше письмо туда. Позвольте сообщить Вам мое местожительство раз навсегда: Кирочная 7, кв. 6.

Одновременно с этим пишу Петру Ивановичу Нерадовскому. Мне кажется так: нужно выставку продлить до сентября и ждать Вас к сентябрю, не раньше. Вот почему:

1. Нельзя лишать Вас летнего отдыха в Куоккала. В Питере теперь духота, пыль, а Вы привыкли купаться в море, гулять в саду, любоваться зеленью. Куоккальская летняя природа действует на Вас всегда благотворно.

2. Большинство тех людей, которых Вам хотелось бы повидать и которые были бы счастливы увидеть Вас, находятся в отсутствии: кто в Крыму, кто на Кавказе, кто в деревне. Нет ни студентов, ни профессоров, ни художников, ни писателей.

3. Квартиру Вам и Вашей семье нужно приготовить исподволь. Мне кажется лучше всего — на Каменном острове. Так как автомобилей Вы не любите, то Вам нужно предоставить карету.

Если бы Вы черкнули мне, что Вы считаете наиболее удобным для Вас — для Веры Ил[ьиничны] — и для Юрия Ильича, — то я, совместно с Нерадовским — осторожно и без шуму приготовил бы все это к Вашему приезду.

Я живу неподалеку от Вас — в Сестрорецком курорте, вижу в бинокль Куоккала — и мне кажется смешной чепухой, что я не могу пешком придти к Вам в хороший день — в среду.

Какие чудные дни! Купаетесь ли Вы. Я купаюсь по нескольку раз в день, почернел как арап. Чуть получу письмо от Нерадовского, откликнусь на Ваше письмо по-настоящему, а это только так — предварительно.

Пишите мне по городскому адресу. Мне передадут.

Выставка Ваша стала одной из главных достопримечательностей города. Был съезд врачей: все медики „побывали там“. Приехали инженеры на Волховстрой — и первым долгом на Репинскую выставку! Иностранцы, приезжая в Россию, осматривают по программе: Медного всадника, Исаакиевский собор и Репинскую выставку. Было бы дико, если бы эту выставку увидали все, кроме Вас. До скорого свидания

Ваш Чуковский»[211].

В своем письме к Нерадовскому, написанном на следующий день, Чуковский беспокоится о том, чтобы Репин, приехав в Ленинград, «ни в чем не терпел неудобств», «чтоб квартира была в центре, чтобы его не затормошили», и спрашивает: «Напишите мне, возможно скорее, до какого срока продлится Репинская выставка». И далее:

«Письмо Ильи Ефимовича изумительно сердечно. На нас лежит великая ответственность, и давайте выполним ее как следует. Я весь к Вашим услугам, если я нужен Вам для этого дела» [212].

Вопрос о возможности приезда Репина возник еще до открытия выставки, и, как писал Чуковский (в августе 1925 года), разрешение на визу было получено от Советского правительства еще в прошлом, 1924 году.

Но произошло недоразумение. Скульптор И. Я. Гинцбург сообщил Чуковскому, что Репин приглашен на торжества в связи с 200-летием Академии наук СССР. Чуковский записывает в Дневник:

«Вчера приехал ко мне Гинцбург… Репин будет в России — по приглашению Академии Наук. Гинцбург лепит бюст Карпинского[213] и в разговоре с ним подал ему эту мысль. Карпинский сразу послал ему почетное приглашение»[214].

Оказалось, однако, что Академия наук вовремя не послала приглашения, а Чуковский, понадеявшись на Академию, прекратил свои хлопоты.

Когда Чуковский узнал о недоразумении с Академией наук, он снова начал хлопотать о визе для Репина:

«Приезжайте-ка сюда, — пишет он Репину. — Побывайте в Эрмитаже, в Русском музее, у Остроухова, — и к февралю назад!

Приезжайте!

Ведь в тот раз вышла чепуха и путаница: Илья Гинцбург сказал мне, что Вы получили приглашение от Академии Наук и не нуждаетесь в визе.

Я, по наивности, поверил его словам.

А теперь берусь выхлопотать визу в три дня…

Приезжайте! Приезжайте! Приезжайте!..» [215].

Однако поездка Репина не состоялась.

Но Репин не терял надежды снова повидать Чуковского. Отвечая И. И. Бродскому, собиравшемуся приехать в Финляндию, посетить «Пенаты», он писал:

«Тащите с собой Чуковского: я его люблю по-прежнему и нас связывают интересы, в которых он незаменим» [216].

Пожалуй, ярче всего привязанность Репина к Чуковскому проявилась в известном репинском письме, значение которого трудно переоценить. Письмо было отправлено из Куоккалы в августе 1927 года. Все лето Репин тяжело хворал, и под влиянием этого он писал Чуковскому:

«Теперь следует: сериезное, как последний момент умирающего человека — это я… Вопрос о могиле, в которой скоро понадобится необходимость. Надо торопиться…

Я желал бы быть похороненным в своем саду. Т[ак] к[ак] с момента моей смерти, я, по духовному завещанию покойной Н[атальи] Б[орисовны] Нордман, перестаю быть собственником земли, на которой я столько лет жил и работал (что Вам хорошо известно), то я намерен просить: во-первых, нашу Академию Художеств, которой пожертвована эта моя квартира… разрешения в указанном мною месте: быть закопанным (с посадкою дерева, в могиле же)… Следует обратиться… к Финляндскому Посольству — разрешить эти похороны меня в моем (бывшем) саду…»[217].

Из Дневника Чуковского:

«Получил от Репина письмо, которое потрясло меня — очевидно, худо Илье Ефимовичу. Я пережил новый прилив любви к нему»[218].

В тот же день Чуковский ответил Репину:

«…не стану писать Вам пошлостей и фальшей. Ни в утешениях, ни в соболезнованиях Вы не нуждаетесь. Вы всю жизнь больше всего ненавидели институтство, сентименты и фразы. Поэтому сообщу Вам просто, что Ваше желание будет выполнено. Сегодня вечером я увижу Луначарского, он в Сестрорецком курорте, я попрошу его, чтобы Ваша последняя воля — о месте погребения, о гробе, о посадке дерева была выполнена в точности. Был сейчас в Русском музее, но П. И. Нерадовского не застал. Он в Москве: (Москва 69, Скатертный 11, кв. 17). Я сейчас же посылаю ему копию Вашего письма»[219].

В последующие годы переписка продолжалась.

В 1929 году Репину исполнилось 85 лет и Чуковский обратился к нему с таким юбилейным посланием:

«1 августа 1929

Дорогой Илья Ефимович!

Я счастлив, что могу поздравить Вас с 85 годовщиной Вашей славной труженической жизни.

Бог сохраняет Вас так долго среди нас — именно для того, чтобы Вы могли отдохнуть от своих нечеловеческих трудов. Отдыхайте всласть, и пусть на душе у Вас будет спокойно и весело. Всю жизнь я буду гордиться тем, что знал Илью Репина и был близким свидетелем его титанического труда.

Завтра, по приглашению здешних рабочих и школьников, я буду рассказывать им о Вашей жизни и о Вашем творчестве.

Весь Ваш Чуковский.

Очень бы мне хотелось знать, как отнеслись финны к Вашему 85-летию».

Репин тотчас отозвался письмом, которое оказалось последним:

«О, милый, дорогой Корней Иванович!

У финнов я сподобился, мне показалось, чего-то вроде национального торжества!.. Да, такие полные торжества бывают только в последние времена… И действительно, после такого счастья я считаю, что мне осталось толь-к о умереть.

Прощайте, Корней Иванович — Вас я хотел бы особенно расцеловать на прощание. Я теперь уже не смею никому говорить — до свидания!

Прощайте! Прощайте!

Ваш Илья Репин» [220].

30 сентября 1930 года И. Е. Репина не стало. Его похоронили в парке «Пенатов» — последняя воля художника была исполнена.

В июне 1962 года в «Пенаты», восстановленные после войны, вместе с первыми посетителями пришло письмо от восьмидесятилетнего К. И. Чуковского:

«Я непременно приеду, — писал он, — поклониться тем священным местам, с которыми у меня связано столько лучших воспоминаний за всю мою долголетнюю жизнь».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.