8 Реймс
8
Реймс
…Он здесь, неподвижный, немой; я не вижу его: ночь черна.
Мои глаза привыкают к темноте, я начинаю кое-что различать, и тогда огромный остов всей средневековой Франции предстает предо мной.
Это осознание. Мы не можем его избежать. Это голос прошлого.
Художники, сотворившие это, бросили в мир отблеск божественности; они соединили свою душу с нашими, чтобы возвысить нас, и их душа стала нашей; это наша душа в лучших ее проявлениях.
И вот нас ослабляют, позволяя губить творение древних мастеров. – Художник, свидетель этого преступления, сам терзается муками совести.
Но то, что еще осталось нетронутым, хранит жизнь всего произведения, целиком, и хранит нашу душу. Эти обломки – наше последнее прибежище. – Так, Парфенон защитил Грецию лучше самых ученых политиков. Он все еще остается живой душой исчезнувшего народа, и в малейшем из его осколков – весь Парфенон.
Увиденный в три четверти Реймсский собор напоминает огромное изображение коленопреклоненной молящейся женщины. Это впечатление дает форма консоли.
С этой же точки я наблюдаю, как собор рвется ввысь, словно языки пламени…
Благодаря богатству профилей зрелище меняется без конца.
Изучая собор, не перестаешь удивляться, получаешь все радости прекрасного путешествия. Они бесконечны.
Так что я не притязаю на то, чтобы описать вам все красоты Реймсского собора. Да и кто дерзнул бы похвастаться, будто видел их все? – Лишь несколько заметок…
Моя цель, не забывайте, состоит в том, чтобы и вас убедить проехаться по этому славному маршруту: Реймс, Лан, Суассон, Бовэ…
Через открытое окно ко мне долетает мощный голос колоколов. Я внимательно вслушиваюсь в эту музыку, монотонную, как ветер, ее друг, который доносит ее ко мне. И кажется, будто я различаю там одновременно отзвуки прошлого, моей юности и ответов на все те вопросы, которые беспрестанно задаю себе, которые всю жизнь пытался разрешить.
Голос колоколов обтекает тучи, следует за их движением; то умирает, то возрождается, то слабеет, то крепнет, заглушая своей мощью уличные шумы, скрип повозок, утренние выкрики. Звучный материнский голос властвует над городом и делается трепетной душой его жизни. Я уже не слушал, как вдруг, заслышав зов, снова напрягаю слух; но это в другой стороне, теперь колокола говорят с толпой там внизу; словно какой-то пророк под открытым небом обращается то туда, то сюда, то направо, то налево. Ветер переменился.
Не часы, но века вызванивают колокола наших великих соборов.
Правда, праздники тоже, религиозные праздники… Какой сегодня? До чего же глубокий ров разверзает этот простой вопрос между собором и вопрошающим! Можно ли представить себе, чтобы человек XIII века спросил: в честь какого праздника сегодня звонят колокола? – Прервитесь, надземные призывы, или минуйте нас; улетайте в лазурь…
• Что за куча дряни! – слышу я вдруг.
Это какой-то мальчуган проходит мимо со своей матерью, рядом с собором, показывая на плохо уложенные каменные обломки – древние обломки древних камней, которые архитекторы оставили здесь, на стройке, и которые сами по себе шедевры.
Молодая женщина изящна, свежа, похожа на статуи, которые украшают собор. Она не одернула ребенка.
Оттуда, где я нахожусь, мне виден венец апсиды. Я вижу его сквозь занавес старых, оголенных зимой деревьев. Аркбутаны и деревья сливаются друг с другом, составляя некое гармоничное целое. Они привыкли жить вместе. Но оживит ли весна камни подобно деревьям?
Обилие трехэтажных арок в перспективе наводит на мысль о Помпеях, о росписях, где ветви и арки тоже переплетаются между собой.
Здесь я, быть может сильнее, чем в любом другом месте, шокирован реставрациями. Они XIX века и за те пятьдесят лет, как сделаны, уже успели покрыться патиной, но не обманывают. Эти полувековые нелепости хотели возвыситься до шедевров!
Все реставрации – копии; вот почему они заранее обречены. Ибо копировать можно, – позвольте мне это повторить! – со страстью к верности только природу: копии произведений искусства отвергаются самим принципом искусства.
И реставрации – на этом пункте я тоже хочу настоять – всегда вялые и жесткие одновременно; по этому признаку вы их и распознаете. Это потому, что одного знания недостаточно для того, чтобы создавать красоту; нужно еще и сознание.
Кроме того, реставрации нарушают общую картину, потому что вносят разнобой в эффекты. Подлинные эффекты при этом пропадают; чтобы добиться их, нужно много опыта, нужна большая дистанция, вековое знание…
Вот, например, правый щипец на фронтоне Реймсского собора. Он не был подправлен. Из этой плотной массы выступают фрагменты туловищ, драпировок – великие шедевры. Глядя на них, даже человек несведущий, если он наделен чувствительностью, пусть и не вполне понимая, может ощутить трепет восторга. Эти фрагменты, местами разбитые, как и те, что хранятся в Британском музее, подобно им, прекрасны во всем. – Но взгляните на другой щипец, отреставрированный, переделанный: он осквернен. Его планы более не существуют. Это тяжеловесно, сделано в лоб, лишено профилей, равновесия объемов. Для склоненной вперед церкви это непомерная ноша без противовесов. – О, этот Христос на кресте, реставрация XIX века! – Иконоборец, думая, что разбивает правый щипец, не причинил ему большого вреда. Но невежда, взявшийся реставрировать его!.. – Еще взгляните на стелющийся орнамент, который разучился стелиться: тяжеловесная реставрация. Это нарушение равновесия.
Починять фигуры и украшения, выдержавшие натиск веков, да разве такое возможно! Подобная мысль могла родиться лишь в умах, чуждых и природе, и искусству, и всякой истине.
Почему из двух зол вы не выберете меньшее? Оставить эти скульптуры как есть было бы не так разорительно. Все хорошие скульпторы скажут вам, что находят в них прекрасные образцы для подражания. Ибо незачем останавливаться на букве: важен дух, а он ясно виден в этих поврежденных фигурах. Используйте ваших бездельников в другом месте, они и там неплохо устроятся, потому что не работу ищут, а одну только корысть.
Они убийственно обошлись с Реймсским собором. Едва я вошел в церковь, как глаза резанули витражи нефа. Незачем и говорить, что они новые. Плоские эффекты!
А эти капители из ветвей и листьев, тоже сделанные заново: колорит однообразный, плоский, никакой, потому что рабочие пользовались своим орудием в лоб, под прямым углом к поверхности камня. Этим приемом они добились лишь грубых, одинаковых эффектов – иначе говоря, вообще никаких. Однако секрет старых мастеров, по крайней мере в этом пункте, вовсе не сложен, и додуматься до него было бы легко. Они держали резец наискось, это единственный способ добиться выпуклых эффектов, получить боковые планы, которые усиливают и разнообразят рельеф.
Но наши современники совершенно не заботятся о разнообразии. Они его не чувствуют. В этих капителях, составленных из четырех рядов листвы, каждый ряд выделен одинаково с тремя остальными! Напоминает довольно грубую ивовую корзинку.
Кто поверит, что у нас прогресс? Есть эпохи, где царит вкус, и есть… настоящее время.
В том, что касается вкуса вообще, прекрасной власти чистого наития, боюсь, что это признак молодости рас. С возрастом их чувствительность притупляется, ум слабеет. Чем, если не ослаблением рассудка, можно объяснить случай этих так называемых художников – архитекторов, скульпторов, витражистов, – делающих подобную реставрацию, имея перед глазами чудеса, которыми полны соборы? Их витражи – из линолеума: витражи-половики, лишенные всякой глубины.
Соседствующие с ними прекрасные вещи, сотворенные добрыми мастеровыми шестьсот лет назад, пострадали меньше. Взгляните на этот дивный цветочный букет, такой французский!
О! Умоляю вас, во имя наших предков и ради наших детей, не ломайте больше и не реставрируйте. Сейчас вы безразличные прохожие, но однажды, быть может, вы поймете и проникнетесь горячим сочувствием, так не лишайте же себя заранее, навсегда, повода для радости, начатков развития, которые ждут вас в этом шедевре; не лишайте этого ваших детей! Подумайте, что поколения художников, века любви и размышлений обрели здесь свой итог, свое выражение, что в этих камнях вся душа нашей нации, что вы ничего не узнаете о ней, если уничтожите эти камни, она погибнет, убитая вами, и вы тем же самым промотаете достояние отчизны – ибо вот они, настоящие драгоценные камни!
Меня не услышат, я знаю это слишком хорошо. Будут и дальше ломать и реставрировать. Выходит, ничто не прервет этот гнусный диалог, где лицемерие подает реплику насилию, где одно добивает шедевр, искалеченный другим, не переставая требовать, чтобы его заменили копией, точным воспроизведением? Ничего не заменяют, слышите вы? Ничего не исправляют! Современники не более способны дать двойника малейшему готическому чуду, чем чудесам природы. Еще несколько лет такого лечения больного прошлого губительным настоящим – и наш траур станет полным и окончательным.
Разве уже не видно, до чего мы дошли с нашими творениями и с нашими реставрациями? Еще недавно нам были понятны старинные стили, они в нашем Тюильри, в нашем Лувре. Даже сегодня мы упорно стараемся подражать им, но как!..
Колокольни Лана и Реймса – братья или сестры.
Как они беспрестанно перекликаются друг с другом и какое разнообразие между соборами! Как многолик собор и как един! – Многообразен в единстве, не надо лениться повторять эти слова. В тот день, когда они будут совершенно забыты, ничто во французской вселенной не останется на своем месте.
Аналогия связует вещи и определяет их место. Эта Реймсская башня – псалом; она могла бы как прерваться, так и продолжаться, потому что красота – в самой лепке ее формы.
Портал
Изображения епископов, по-настоящему способных метнуть молнию; смиренные служки, которые держат Книгу; большая, величественная женская фигура: Закон.
Восхитительный святой Дионисий с северного портала: он несет свою голову в собственных руках, а на месте головы два ангела держат венец. – Могу ли я увидеть в этом символ? А именно: идеи, отсеченные, прерванные в своем развитии, позже воссоединятся, воцарятся в один прекрасный день, которому не будет конца…
Богоматерь с просветленным лицом в простенке портала – это настоящая французская женщина, женщина из провинции, прекрасный цветок нашего сада.
Превосходная скульптура с умелыми контрастами. Крупные складки пышного облачения оставляют на свету прелестные грудь и голову.
Простенок украшен небольшими выступающими фигурами. Если детали и не греческие, то планы именно таковы; они определяют и поддерживают общую красоту композиции.
Реймсские гобелены
Великолепный рисунок, сдержанные, как на фресках, краски, трогательная история Пресвятой Девы – разве от всего этого не расцветает душа? И разве не этого впечатления добивался художник? Весь фон и просветы заполнены цветочками, которые на гобелене не связаны ни с чем – только с нашей душой.
Эти гобелены – произведения высшего искусства.
И это принадлежит нам! Ни у египтян, ни у греков – по крайней мере, я так думаю – не было такого. Это вытканные многоцветные пылинки нашего прошлого! Это и фрески примитивистов, и японские гравюры, и китайские вазы: здесь предчувствуется все.
Какая роскошь! И какая мудрость в этой роскоши!
Серебристо-серый, оттененный синим и красным; однако гобелен гармонирует с камнем; у камня – цвет ладана.
Незачем знать сюжет композиции, чтобы оценить ее красоту. Здесь царит Мера, это ее царство, ее престол. – Но и сюжеты тоже сами по себе привносят элемент красоты, из чего ткач сумел восхитительно извлечь выгоду:
Вот Сретение Господне: дивные одежды Богоматери! Вот Поклонение волхвов: какое рельефное выразительное величие в этих царственных фигурах! Вот Бегство в Египет, где сидящую на осле Марию сопровождают грациозные ангелы, вполне под стать Боттичеллиевым. Вот Избиение младенцев. И эти композиции распределяются и размещаются согласно строю помпейской архитектуры. Такое чувство, будто листаешь часослов несравненного великолепия. Превосходные портреты во весь рост дополняют эти Stanze иного Ватикана. Я опять смотрю на портрет пророка, обращающегося к толпе: он утверждает, он благовествует.
Приятный серый тон гармонизирует все гобелены. Этим оттенком веков они обязаны своему долгому пребыванию в соборе, который озаряют. У нити возраст камня. Они соратники в едином труде – те, кто укладывал здесь камень на камень и шил стежок за стежком. Ткань и минерал соединяются, сочетаются, влюбленно продолжают друг друга.
Чуть оттененный красками сухой лист; алмазная пыль; черная эмаль, инкрустированная прекрасной вишнево-красной: эти дивные тона жили вместе, сплавились воедино, и сегодня их союз представляется каким-то небывалым богатством, невиданным великолепием.
И драпировки стилем своих складок напоминают о Гольбейне.
Давидов щипец тоже отреставрирован. Там больше ничего не видно. Прежний был виден снизу, нынешний – нет. Чувствуется, что одряхлевший дух не сумел достичь эффекта, и теперь место подлинника занимает этот ничтожный Давид. Он не отвечает на взгляд, брошенный снизу.
Римские врата
Отреставрированная часть римских врат разорена, погублена. Но в целом, несмотря на повреждения, врата хранят всю свою молодую силу. Исчезнувшую резьбу заменили глубоко высеченными овами[151] и лучами.
Статуя Королевского места
Статуя Людовика XV в Реймсе – благородный пример прекрасной компоновки. Удачные темноты у изножия фигур на пьедестале, да и сама статуя восхитительна простотой, безупречна в своих планах; а помимо красоты фигур – замечательный картуш! Невежды и даже некоторые знатоки, пресыщенные подобной роскошью, высмеивали это прекрасное произведение. Буржуазия Луи Филиппа тщится затмить современников Людовика XV…
Портал святого Реми
Фигура, источенная веками: они не тронули самое драгоценное в ее красоте; пощадили крупные объемы. И такая, какая есть, эта фигура остается подругой времени, всех времен.
Это сестра тех прекрасных греческих обломков, которые я видел, гипсовых слепков, где первый и второй слои мрамора, источенные, стертые, разрушенные, словно изъяты. Как вы понимаете, план от этого немного пострадал. Но он остается зримым для того, кто умеет смотреть, поскольку план – это сам объем. Время ничего не может поделать с настоящими планами. Оно точит лишь плохо сделанные статуи. Те гибнут, стоит ему их только тронуть: едва начавшийся, износ мрамора сразу изобличает ложь. Но статуя, вышедшая восхитительной из-под резца художника, восхитительной и остается, как бы ни влияло на нее время. Произведения же плохих художников недолговечны, потому что никогда по-настоящему не существовали.
Этот прекрасный монумент являет всю разумную, размеренную мощь стиля.
Я все время возвращаюсь к слову «дисциплина», чтобы определить эту сдержанную и сильную архитектуру. Какое совершенное знание пропорций! Важны только планы, так что все принесено им в жертву. Это сама мудрость. Здесь я вновь обретаю надежную опору для своей души, обретаю то, что мне принадлежит: потому что я художник и плебей, а собор был создан художниками для народа.
Чувство стиля особенно властно пробуждает во мне эту мысль о спокойном обладании.
Чувство стиля! Как далеко оно ведет! По темной дороге мысль то поднимается, то опускается до самых катакомб, к самому истоку этой великой реки – французской архитектуры.
Очень долго принято было считать, что средневекового искусства не существовало. А все потому, что его смешивали – повторим это снова, без устали, ведь не уставали же твердить это оскорбление три века подряд, – с «варварством». Даже сегодня самые дерзкие умы, кичащиеся тем, что будто бы смыслят в готическом искусстве, еще делают оговорки. – Однако это искусство является одним из самых величественных ликов прекрасного.
Пусть слово мощный проявит здесь весь свой смысл: это искусство очень мощно! Я думаю о Риме, о Лондоне; думаю о Микеланджело. Это искусство придает строгость облику Франции. Пустая трата времени сегодняшний «идеал» – искать согласие между слащавым и прекрасным!
Собор ночью
Далекий свет меркнет, чернеет перед некоторыми колоннами. Освещает другие – искоса, слабо, но равномерно.
Однако глубина хора и вся левая часть нефа погружены в густую тьму. Впечатление пугающее из-за неясности предметов в освещенной дали… Целый квадрат пространства отчеканен потрясающей подсветкой; меж колонн, принимающих колоссальные пропорции, пламенеют отблески. А в промежутках – столкновение света и тени, предо мной четыре непроницаемых колонны, шесть других, освещенных, поодаль, на той же линии, наискось, потом – ночь, которая затопляет все вокруг, окутывает меня и заставляет сомневаться, то ли это время и та ли страна. Никаких полутонов. У меня ощущение, будто я в огромной пещере, откуда вот-вот восстанет Аполлон.
Я довольно долго не могу разобраться в ужасном видении. Уже не узнаю мою религию, мой собор. Это ужас древних мистерий… По крайней мере, я мог бы это предположить, если бы не остался чувствителен к симметрии архитектуры. Потолочные перекрытия едва различимы, подпертые тенями, – нервюры арок.
Мне надо избавиться от этого гнетущего впечатления, которое смыкается вокруг меня. Какой-то проводник берет меня за руку, и я передвигаюсь в сумраке, поднимающемся до самого свода.
За этими пятью колоннами – свет. Они словно клонятся к нему. Нервюры, внутренние ребра свода, стрельчатые арки кажутся перекрещенными знаменами, как во Дворце Инвалидов.
Я двигаюсь вперед… Зачарованный лес. Верх пяти колонн уже не виден. Лучи, горизонтально пересекающие балюстраду, ведут какой-то адский хоровод. Днем ты здесь на небе, а ночью в аду. Мы спустились в ад, подобно Данте…
Яростные контрасты. Словно сполохи факелов. Жгучий огонь на выходе из подземелья, разливающийся потоками. На этом пламенном фоне чернеют колонны – одиноко, мрачно. Порой на миг возникает драпировка с красным крестом: свет здесь словно гаснет, но нет, он упорствует в мертвенной неподвижности.
Обнаженное сердце объято ужасом. Но ужас обретает меру, упорядочивается, и этот порядок нас успокаивает. А потом приходит на помощь день – наша память о нем, наша привязанность к нему – и дает необходимую уверенность.
Отсветы на стрельчатой арке; перспектива скрыта, и свет, не преодолевший ребро свода, позволяет увидеть в своих лучах лишь неподвижный остов. Но этот свет, хоть он и ужасен, выявляет шедевр.
Собор приобретает ассирийский вид. Египет побежден, ибо этот собор впечатляет сильнее, чем пирамида, он дальше от нас, чем пещеры, где впервые появилось великое искусство архитектоники. В неизъяснимости этого зрелища – тайна. Оно наводит на мысль о лесе, о гроте, но это тут ни при чем: тут что-то абсолютно новое, что невозможно сразу выразить…
Чудовищная громада ночи, слегка отстраненная на миг, тотчас же с необоримой силой вновь забирает власть.
Это рембрандтовское полотно, но в духе вкуса и порядка. Хотя даже сам Рембрандт доносит до нас лишь отзвук этой изумительной вселенной.
Я потрясен и восхищен.
Данте, входил ли ты в этот ужасный круг?
Капеллы пронизаны борьбой мрака и света.
Эта – темный грот, где, похоже, нет ничего, кроме раковин, рядами налипших к ребрам арок. Однако грозная темнота не прочь выставить себя напоказ, покрасоваться, приобрести форму.
Одна ее сторона совершенно исчезла. Другая разделена надвое отброшенной тенью. Колонны, видимые на три четверти, черные, громадные, нарушают всю архитектурную композицию. Мой рассеянный ум воспринимает только страшное, видит лишь пугающее чередование опорных столбов в этом лесу, который человек выстроил ради своего Бога. Разве уступает он в красоте настоящему лесу, меньше оживленному размышлениями, меньше населенному ужасными призраками и духами?
А вы, горгульи, образины водостоков, разве вы не порождение мозга ваятелей, вернувшихся в собор после захода солнца, чтобы получить тут ночной совет, отыскать воспоминание о каком-то ужасном сне?
Я жажду новых подтверждений величия готической души.
Эта мнимая путаница производила бы впечатление Вавилонской башни, если бы из ночи вдруг не возникли архитектурные формы, если бы сама тень не была упорядочена… У мгновения здесь нет ни слова, ни голоса.
Совершенно черные колонны вокруг хора – это молящийся камень, вихрь, взметнувшийся к Богу.
О Ночь! Здесь ты грандиознее, чем где бы то ни было. Все освещено лишь наполовину, это и внушает мне ужас. Неполное освещение рассекает здание на части, и отсветы на этих частях говорят мне о трепетной гордости титанов, которые воздвигли собор. Молились они? Или творили?
О человеческий гений, молю тебя! Останься с нами, бог отсветов!
Мы увидели то, что глаз человеческий еще не видел, то, что ему, быть может, заповедано видеть… Орфей и Эвридика страшились, что не смогут выйти, когда не нашли перевозчиков в этом ужасном мраке… Мы одни шли в Ночи. Мы были в ущельях Тарна, шли одни по бескрайнему лесу. Весь мир был в этой ночи, которую нам приуготовили титаны.
Горит свеча: крохотная световая точка. Чтобы добраться до нее, надо переступать через грузные массы тени, касаясь мертвых отблесков, единорогов, чудовищ, призраков.
Мыслитель пришелся бы впору этому склепу; огромная тень усилила бы его.
Ризничий, зажигая свечу, сдвинул тени… Тут хранится сокровище – клад накопленных ночью теней. Служка прячет сокровище церкви…
Когда мы подошли к вратам, гигантский декор придвинулся к нам, – казалось, необъятный зал приготовлен к пиру преисподней.
Потом маленькая церковная дверца затворилась. Видение исчезло. Теперь все доверено нашей памяти.
Из моего окна
Прежде чем направиться к церкви, чтобы нанести ей еще один ночной визит, я смотрю на нее из окна комнаты, которую выбрал по соседству с этим грандиозным чудом.
Здание, насыщенное мыслью! Скопление дум на фасаде, на барельефе, лишь часть которого я вижу из своего окна. Какая раса сотворила это? Здесь запечатлены века, тысячелетия. Это лик самой человеческой бесконечности.
В церкви
Ощущение такое, словно тень, порождая смутные, пугающие формы, выталкивает меня из нефа, из хора. И чудится, будто я слышу раздраженный, резко окликающий меня голос:
• Кто там осмелился посягнуть на мое одиночество? Разве я уже не Дева Ночи? Разве тьма уже не моя вотчина? Кто же осмелился проникнуть сюда?
Я чувствую, что нарушил права тишины, что кощунственная рука открыла мне сердце этого священного безмолвия. Но художник умеет понимать, и здесь он не осквернитель.
Чувствуешь повсюду незыблемые устои. Все прочно, надежно. Опорные столбы – сама уверенность. Это восхищение, застывшее в гордых колоннах, выстроенных рядами, словно рать.
Опоры успокаивают во всех своих измерениях, но становятся реальнее по мере приближения к земле. Свет играет на плитах пола. Пучки колонн кажутся складчатыми.
Другие колонны – словно деревья, поддерживающие небесный свод, возносящие древнюю ночь. Опять они напоминают мне шеренги дисциплинированных солдат. Они окаймлены светом. Высятся, словно леса. Бук – вот их типичный представитель. В вышине виден только контур ветвей. Тишина сопровождает их переплетение до самого верха – тишина неподвижности, ибо ветру нечего здесь колыхать: эти деревья – растения внутренние. По этим колоннам, по этим деревьям скользят вверх слабые отсветы, теряясь в тени свода. Легкие нервюры возникают словно растянутая в вышине паутина.
Собственно, эти выстроенные по дуге опоры поддерживают непосредственно только тень, черную мглу. Слабо освещенные внизу, их стволы завершаются в неизвестности. Однако наверху потолочные перекрытия восстанавливают истину, и тени подпирают ее. У меня над головой бездна, провал в вышину, но эта бездна так хорошо упорядочена, что, когда свет движется, иллюзия гармонично перемещает силу.
Эта ренессансная колонна не теряется полностью в бездне. Она истончается, поднимаясь все выше, и изящно завершается темным облаком. Чудится, будто наверху, на черных скалах, неистово бьют крыльями огненные птицы; там – схватка, и из столкновения сил рождается порядок.
Я внутри пирамиды.
Кто бы подумал, что колебание крохотного пламени свечи способно вгонять чудовище в дрожь, передвигать незыблемые архитектурные формы! Чуть дрогнет свет, и все сдвигается с места.
Короткое вступление; перезвон: голос минуты.
Эта песнь в вышине – словно предупреждение ангелам: сейчас в предрассветном полумраке пробьет всеми забытый час.
Колокол – звук кузницы, качающийся звон – заполняет все своими вибрациями.
Из моего окна
Снова глядя на собор из своего окна, я вижу каменную завесу. Изваяния – вышивки на ней. Моя комната достойна Фауста – с ее окном, с тенью, с вратами шедевра, великолепие которого прославляет эту улицу, этот город, эту страну…
Огромный барельеф по-прежнему там, в ночи; я чувствую его, хоть и не могу рассмотреть. Красота нескончаема и, торжествуя над мраком, заставляет меня восхищаться своей мощной черной гармонией: барельеф заполняет оконный проем, почти скрывая небо.
Как объяснить, что собор, даже окутанный пеленой ночи, ничего не теряет из своей красоты? Способна ли мощь этой красоты владеть нами помимо наших чувств? Видит ли око, не видя? Не обязано ли это очарование достоинствам монумента, его бессмертному присутствию, спокойному великолепию? Чудо воздействует на чувства и за пределами узкой области отдельного органа благодаря вмешательству памяти. Довольно нескольких вех, и искушенный ум испытывает на себе законную власть творения, открывается навстречу возвышенной силе, которую признает вопреки недочетам общей формы, но которую ему все-таки не удается разгадать: он ждет откровения.
Другой собор
Я иду по глубочайшей Древности…
Внизу маленький огонек очерчивает корону… и колонны кажутся колоннами самой Ночи.
Несомый ризничим огонек вонзается во тьму, словно лемех плуга в комья земли. Вонзается, и тень вздрагивает слева и справа; он проходит сквозь нее, и глыбы мрака смыкаются за бороздой слабого света.
В вышине – сталактиты обваливающихся теней! Сталактиты теней, падающих в теневой разлив, все растущий по контрасту со светом. Кажется, будто идешь сквозь ночной лес, под зимними деревьями. Отсветы накапливаются в межколонном пространстве, выписывают кривые, пересекаются меж собой; и, однако, остаешься затерянным в темноте. Повторяю, если бы не сохранилось чувства упорядоченности перспектив, едва намеченных блуждающим огоньком, страх был бы неодолим.
Верх собора отмечен какими-то серыми длинными полосами. Внизу сочится слабый свет. И сколько бы я ни старался, я ничего не вижу, наталкиваюсь на непроходимую высокую стену, где не различить никакой подробности; тем не менее меня не оставляет ощущение рельефа. Утро-разоблачитель – когда чудовище очнется ото сна – скажет нам, какие завесы, какие тройные завесы скрывали от нас зрелище, великолепие которого я предчувствую. Сейчас же я не меньше обязан своему воображению, нежели глазам. Предо мной – непроницаемый экран.
Движущийся огонек наводит на мысль о преступлении – вот так же потайной фонарь мог бы сопровождать шаги какого-нибудь злодея…
Торжество человеческого гения, сотворившего эти аркады. Что ему навеяло их? Радуга, быть может!
Трансепт
Мне кажется, я вижу Шамборскую лестницу, ставшую шире в пропорциях. Ее витки разворачиваются в вышине. Обрисовываются пролеты, их основания тонут в тени перекрестья трансепта.
Эти большие розы, витражи, настоящие солнца днем, ночью чернее, чем остальные части здания.
Капеллы – ячейки сот.
Тень сплющивает пилястры. Тут и там менее черные полосы. Различаются какие-то смутные, громоздящиеся уступами формы. Неясный свет маскирует их по-разному, особенно когда я смотрю в три четверти. Остается богатство серого, черного.
Ощущение чистоты и легкости дает призматическая форма, прорезающая массы своей острой гранью.
Снаружи собора, день
Через открытые врата витражи над белыми, устремленными к своду колоннами кажутся яркими персидскими миниатюрами. А группа колонн под аркадами словно отчеканена дальними витражами.
Из своей комнаты, залитой тенью, которую отбрасывает на нее собор, со своей постели я вижу широкий барельеф – это часть фасада. И комната вместе с моей мыслью целиком погружается в это влекущее к себе творение. Я думаю о тысячах людей, которые работали над этим.
Очень немногие из живущих ныне хранят благоговение в этой пустыне божественных, когда-то почитаемых камней. Меня сближает с ними любовь, которая защищает нас от смерти, и я чувствую себя стрелкой, что все еще отмечает час жизни и славы на циферблате поруганных веков.
Какое дружеское дуновение освежает мой лоб! Это ветер, только что коснувшийся собора… Только ветер да я остались ему верны…
Устав, я уже собираюсь обратно, к себе в комнату, но медлю, расхаживая взад-вперед; солнечные лучи удлинились до бесконечности, и вдруг – собор явил себя! Чудо из чудес поджидало меня, чтобы наполнить мне сердце, и душу, и мозг своим великолепием, поразить своей божественной молнией, дивной грозой. Я один пред исполином… Миг угасания, и вдруг все так поразительно ожило! Божественный апофеоз! Священный ужас! Случилось нежданное, и это нежданное обнаружил свет.
Вещи предстают предо мной более возвышенными, очищенными. Благодаря этому сиянию они вышли из небытия. Свет выявил первые планы, прерывисто набрал больше силы, следуя по восходящим линиям, окутал порталы дымкой, укрыл их в тени: и дальше весь собор вознесся к небу своей дерзкой громадой.
Снаружи собора, ночью
Бессменные теневые стражи у врат, великие свидетели, почетный караул в три ряда, по четыре, по шесть, по десять в ряду, святые: словно воскресшие, восставшие из своих гробниц.
Я чувствую, как вокруг всех этих причудливых изваяний трепещет некая – нездешняя – душа. Какую ужасную загадку они мне предлагают! У них такой вид, будто они свидетельствуют о чем-то. Они живут жизнью веков. Не призраки ли это? В них потрясающая сила веры. Быть может, они ждут какого-то важного события; совещаются о чем-то. Они уже не принадлежат времени, в котором жил ваятель, их вид беспрестанно меняется, и они приобретают в моих глазах какие-то до странности новые, чужеродные черты: на ум приходит Индостан, Камбоджа…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.