Ранний период
Ранний период
Многие великие мастера, как Рафаэль, Ватто, Ван-Гог, в тридцать пять лет уже сходили со сцены. Между тем Матисс в этом возрасте еще не нашел себя. Он писал в темной, коричневатой гамме, плотно накладывал краску. Он следовал Шардену и Коро, некоторое время увлекался импрессионизмом, пользовался живописными приемами дивизионистов, в частности Синьяка, то есть писал мелкими разноцветными точками. В некоторых работах Матисса, выполненных более широкими красочными пятнами, заметно влияние так называемой „школы наби“, в которую входили Боннар, Вюйар, М. Дени и Майоль. Самой плодотворной была попытка овладеть сезанновским методом построения формы при помощи цвета.
В этих работах уже дает о себе знать дарование молодого художника, но в них мало нового, мало характерного для него.
Матисс находит себя в работах 1905 года, которые он выставляет в „Осеннем салоне“. Впрочем, А. Марке справедливо заметил, что Матисс и его друзья стали фовистами еще за несколько лет до того, как их работы обратили на себя внимание публики и дали повод критику JL Вокселлю назвать их „дикими“.
Большинство современников видело в фовизме только признаки огрубения, одичания, отказа от изысканности импрессионистов. Между тем за этой бросающейся в глаза обнаженностью приемов, грубостью техники и материала в нем заключалась сложная, глубоко осмысленная система художественных средств выражения. Фовизм был попыткой вернуть живописи первозданную силу и преодолеть изысканный эстетизм конца века, зыбкость форм, сумрачность колорита, душевное смятение художников, вдохнуть в искусство молодость и здоровье, усилить его силу воздействия, ускорить в нем темпы и этим сообщить ему современное ощущение жизни.
Искусство Матисса неотделимо от этого течения. Больше того, он был вдохновителем большинства художников-фовистов, как Брак, Дерен, Дюфи, Марке, ван Донген и другие. Направление это оказалось недолговечным. Его участники скоро разошлись, каждый пошел своим путем, и ничто их больше не объединяло. Что касается Матисса, то он всегда глубоко и серьезно относился к тем принципам, которые объединили фовистов, и никогда от них не отрекался полностью.
Картина Матисса „Аллея под оливами“ 1904 года (илл. 2) характеризует важный момент в его развитии. В ее мелких и дробных мазках можно видеть еще следы влияния Синьяка. Розовые и зеленые тона напоминают последние работы Гогена, в частности московскую картину „Брод“. И вместе с тем картина Матисса ничуть не подражательна. Она говорит о самостоятельности и зрелости молодого художника. В ней преодолен педантизм дивизионизма. Красочные пятна в ней имеют различную форму и размеры. Мелкораздробленной листве деревьев противостоит выразительный ритм могучих стволов и ветвей, дающий понятие об их росте. В построении картины есть нечто от классического пейзажа, в частности от рисунков тушью Пуссена. Вместе с тем в пейзаже Матисса нет ни полихромии, ни театральности Гогена. Красное, зеленое, желтое перемешаны, переливаются и вплетаются в красочную канву картины. В пейзаже Матисса нет ничего таинственного, пугающего, и это также отличает его от Гогена. Это искусство радостное, полнокровное, уравновешенное. Художник обретает красочность и нарядность в суровой природе Корсики, не прибегая к эффектам экзотики. В выполнении картины чувствуется сила и уверенность. Краски положены сочно, чуть грубовато. Недаром же молодой художник заслужил тогда наименование „дикого“.
„Пейзаж в Коллиуре“ 1905 года (илл. 3) возник вскоре после „Аллеи“. Однако, задуманный в качестве этюда к картине-идиллии „Радость жизни“, он говорит о том, что, сильнее выявляя ритм в стволах деревьев, обобщая цветовые пятна и облегчая весь холст, художник освободился от прямой зависимости от натуры и приблизился к идеалу живописи звучной, прозрачной, пронизанной светом, который всегда его увлекал.
Картиной Матисса, которая обратила на себя наибольшее внимание в те годы, был портрет его жены „Женщина в шляпе“ 1905 года (илл. 1). Картина эта стала гвоздем выставки „Осеннего салона“. По краскам она близка к „Аллее“, но в ее построении и в ее выполнении есть нечто от поздней манеры Сезанна. Отказ от традиционной фронтальности позволил Матиссу яснее дать почувствовать объемность фигуры. Этому содействует и четкое разграничение шляпы, головы, корпуса и веера. Грубая обрубовка отчасти напоминает негритянскую деревянную скульптуру, которая начинала входить тогда в моду. Что касается цвета, то в нем бросается в глаза еще больший разрыв с тональностью и валерами XIX века, чем в „Аллее“. Художник почти отказывается от промежуточных тонов. Там, где имеется зеленоватость, он „накладывает” изумрудную зелень, где имеется розоватость, — „мажет” яркой киноварью. Такое „обнажение приема”, выставление напоказ чистых спектральных красок раздражает сетчатку зрителя. В этом сказывается и дерзание молодости, и уверенность художника в плодотворности новых приемов, и, самое главное, утверждение жизни, земного.
Портрет не имеет ничего общего с традиционными салонными портретами. Огромная шляпа с разноцветными перьями трактована как настоящий натюрморт, как груда цветов и фруктов в корзине, тяжело водруженной на голову женщины. В ярких красках картины есть что-то от карнавального маскарада. Женщина с красными губами, огненно-красными волосами и подведенными глазами напоминает императрицу Феодору на знаменитой равеннской мозаике. Не приходится удивляться тому, что картину Матисса, как дерзкий вызов благоприличию, атаковали критики. Лишь немногие чуткие к новому люди, как Гертруда Стайн, уже тогда по достоинству оценили успехи Матисса.
Еще больше зависимости от Сезанна в другой почти одновременной картине „Молодой моряк в кепке”. Ее первый вариант (илл. 4) особенно близок к картинам Сезанна, вроде его „Курильщиков”. Впрочем, у Матисса более энергично выделена могучая дуга, которой очерчена спина и рука, подчеркнута поднятая нога, резко очерчены контуры. Напряженный характер придает картине контраст между зеленым цветом одежды и красным лицом, а также креслом, на котором мальчик сидит. В этой картине Матисс близок и с ранними работами Ф. Леже. Во втором варианте картины 1906 года (Чикаго, собрание Блок) отпали все элементы моделировки, еще более усилены цветные контуры, плоскости покрыты кроющей краской, четко выделен силуэт. И во всем этом грубость и наивность в духе народных картинок, характерные для фовизма.
В первых картинах Матисса есть также известное сходство и с его ранними опытами в скульптуре, вроде его „Раба”, коренастой фигуры с широко расставленными, прочно опирающимися ногами. В скульптуре Матисс решительно противостоит Родену с его зыбкими очертаниями и мягкой лепкой. Его больше всего интересует не порывистое движение фигур, а отчетливое построение тела, чередование планов, выразительный силуэт. Нередко он пренебрегает пропорциями, делает свои фигуры коренастыми, лишь бы сильнее выделить их устойчивость. К этому времени относится и прелестная скульптурная головка сына художника — Пьера {илл. на стр. 20). В ней очень четко „разобраны” планы и плоскости, превосходно передан характер ребенка: его вздернутый носик, оттопыренная верхняя губка и маленький подбородок. К этому времени относится и первый вариант рельефа с женской фигурой, видной со спины, в сущности, анатомический этюд (илл. на стр. 19). Весь объем тела сведен к ряду шаровидных нарастающих форм, вместе с тем они связаны друг с другом, вся фигура подчиняется плоскости. Преодолевая экспрессивную лепку Родена, Матисс избегает в своих бронзовых статуэтках также чрезмерной заглаженности форм Майоля. Если бы Матисс больше уделял внимания скульптуре, он сыграл бы в ней не меньшую роль, чем в живописи.
Матисса занимали еще темы традиционной классической живописи: итальянских мастеров Возрождения, Пуссена, Рубенса, Делакруа, обнаженные человеческие тела среди природы, золотой век, вакханалии. Говоря словами Бодлера, „роскошь, покой и наслаждение”, как и названа была одна из картин Матисса. В ранних работах Матисса, имеющих отношение к этим темам, сказалось меньше непосредственных впечатлений художника, чем отголосков традиционных типов. В ряде работ классическая отвлеченность композиций напоминает Пювис да Шаванна или Мориса Дени. В картинах „Счастье жизни” (1905–1906, Мерион, Музей Барнеса) и „Роскошь” (1907, Париж, Музей современного искусства) есть черты декадентской изломанности и даже некоторой манерности. Однако уже в небольшой картине „Музыка” (1907, Нью-Йорк, собрание Гудийр) Матисс находит свое решение этой темы: в чуть грубоватых обнаженных фигурах есть достоверность зарисовок с натуры и вместе с тем в них проглядывает музыкальный ритм, они хорошо группируются, вписываются в холст и этим предвосхищают дальнейшие работы художника.
Два выполненных в 1910 году для С. Щукина панно — „Музыка” и „Танец” (илл. 6, 7) — занимают почетное место как в творчестве Матисса, так и во всем искусстве нашего века.
Традиционной теме классической живописи Матисс дает новое истолкование, в котором проявились его воззрения, вкус и художественный опыт. Он освобождается в этих панно от условностей как академических, так и декадентских. В них утверждается здоровая чувственность и вакхическая страстность. Первобытная дикость человечества привлекает его как источник обновления. В огненной красноте обнаженных тел можно видеть отголоски античной вазописи. В фигурах танцующих, играющих и поющих есть буйный задор греческих сатиров, но в строгой упорядоченности композиции проглядывает нечто идущее от вакханалий Пуссена, особенно от его свободных по выполнению рисунков тушью.
Своими панно Матисс как бы постфактум оправдал ту кличку, которой наделил его работы и работы его друзей недовольный критик. Дикость, которую он утверждает, — это признак здоровья, страсти, молодости и моральной чистоты. В ней нет и следов изысканной чувственности традиционных „ню” французской школы, особенно у салонных мастеров.
В щукинских панно Матисс показал плодотворность сочетания инстинкта, страстного возбуждения с сознательной взвешенностью приемов. Художник делал оба панно для вестибюля московского особняка С. И. Щукина. Они действительно прекрасно вписались в простенки над лестницей, уравновешивая и дополняя друг друга. В построении обоих панно сказалось развитое понимание ритма. „Танец” — это бурное движение тел, образующих арабеск в форме овального кольца, руки танцующих сливаются, фигуры целиком подчиняются сквозному ритму и, несмотря на четкие контуры, теряют свою обособленность. По контрасту с, Танцем“ „Музыка“ действует как настоящий шок. Точно внезапно оборвалась кинолента. Хоровод разорвался, каждая фигура сжалась в комочек, все они разметались по зеленой поверхности холма. Движение и покой, порыв и скованность образуют сильнейший контраст. Вместе с тем между обеими картинами есть и известное сходство: в каждой из них фигуры слева служат опорой композиции.
Никогда еще в европейской живописи не было такого откровенного выявления самых первичных инстинктов человека, такого обнажения ритма, ласкающего глаз и вместе с тем властно захватывающего все существо зрителя. В шукинских панно Матисс предвосхитил знаменитое „Болеро“ Равеля, в котором простой мотив испанского народного танца, повторяясь и возрастая, приобретает огромную силу воздействия и беспрекословно подчиняет себе волю слушателя.
Необыкновенно сильное впечатление производит живописное выполнение обоих панно. Рядом с ними более ранние картины, вроде эрмитажной „Игры в мяч“ (1908), — всего лишь первые пробы. При всей страстности и экспрессии все приобрело в обоих панно отчетливую форму. В „Танце“ фигуры заполняют всю плоскость, почти распирают раму, зеленый холм сдвинут к самому низу холста. В „Музыке“ холм поднят несколько выше, но между фигурами больше пустоты. Матисс ограничился тремя красками: зеленой, темно-синей и ярко- красной, обрисовал фигуры тонкими контурами и отказался от мелких и дробных мазков. Три краски картины соответствуют трем предметам: небу, траве и телам. В этом сказывается предметность цвета в духе древней живописи. Вместе с тем Матисс подошел в обоих панно к главной цели своих исканий, к „чистой живописи”. Синий цвет воспринимается не столько как изображение неба, сколько как „абсолютная синева“, и то же самое можно сказать о зеленом и красном. Поистине первобытная пляска и музыка существуют где-то вне времени и пространства.
Ритм в обоих панно настолько всесилен, что превращает фигуры в „Музыке“ в кружки, а в „Танце“ — в какие-то завитки. Интервалы между фигурами имеют не меньшее ритмическое значение, чем они сами, и этим отчасти снимается их предметность.
При всей отчетливости форм оба панно могут восприниматься не только как определенное изображение, но и как выразительный арабеск. Матисс обошелся без передачи воздушной среды и пространственной иллюзии, и потому трудно решить, откуда нам видно происходящее. Мы, как в древнеегипетской и этрусской живописи и в древнерусской иконописи, словно вступаем в мир истинных сущностей.
„Танец“ и „Музыка“ — это один из высших взлетов гения Матисса. Этими работами он открыл огромные возможности дальнейшего развития искусства. Правда, эти возможности позднее не были использованы другими художниками. Но в обоих панно есть предпосылки для подъема искусства самого Матисса в последние годы его жизни.
После щукинских панно перед художником возникает задача соединить свой опыт обновления и очищения живописи с попытками писать то, что находилось перед его глазами. Его привлекают такие мотивы, в которых произведения искусства (порой созданные им самим) оказываются рядом с живыми фигурами и реальными предметами. Искусство и жизнь, фантазия и реальность,
декоративность тканей и красочность природы, плоды творчества и плоды земли, цветы в вазе и цветы орнамента — вот что теперь он стремится соединить на одном холсте. Мотивы искусства служат ему в качестве камертона; они помогают найти поэзию и красочность в самой реальной жизни.
Такова картина „Натюрморт с апельсинами” (илл. 5). Сезанн также писал плоды на фоне красочных тканей или рядом с ними. Но у него круглота плодов обычно противостоит плоскому узору тканей, и этот контраст повышает ощущение предметности плодов. В натюрморте Матисса с апельсинами сами плоды в корзине образуют ритмичный узор, но опрокинутые цветы на ткани на первом плане едва ли не более активны и предметны, чем реальные плоды. Вместе с тем тумбочка, полосатая ткань и переплеты окна на фоне служат расчленению картины и этим включаются в картинную плоскость. С одной стороны, растительный узор ткани приобретает силу реальности, а с другой стороны, реальные предметы образуют узор. Наперекор этому, поддержанная могучей дугой на фоне картины корзинка утверждает свой объемный характер, но в конечном счете жгучий оранжево-красный цвет апельсинов вырывается изо всей насыщенной гаммы и одерживает победу над остальными красочными пятнами.
В другой картине — „Угол мастерской” (илл. 8) — воспроизводится фрагмент панно „Танец” Матисса. Но перед ним высится подставка с глиняным кувшином и с цветами, и видна часть диванчика. Фигуры розовых танцовщиц как бы сходят с картины, вступают в мастерскую и включаются в картину иного формата. Красный кувшин заполняет интервал между двумя телами. Танцующие исполняют свой танец вокруг настурций. Сине-лиловый фон „Танца” выплескивается из рамы и заливает пол мастерской. В этом нет и следа „оживления картин” в духе романтизма. Матисс не выходит за пределы реальной действительности. Холст, в котором он цитирует самого себя, можно понять как попытку дать новую жизнь однажды найденной гармонии. И действительно, новый холст сам по себе очень красив, фигуры танцующих хорошо вписываются в него, плоскостность картины соединяется с устремленностью композиции туда, куда несутся танцующие.
Нечто подобное происходит в ряде картин Матисса, в которых фигурирует стеклянный сосуд с рыбками. В известной московской картине „Золотые рыбки” (илл. 9) сосуд расположен в самом центре картины, круглый столик своими краями образует вокруг него магический круг. Только художник с душою ребенка мог оценить прелесть этих ярко-киноварных пучеглазых рыбок и донести свое восхищение до зрителя. Золотые рыбки, как синяя птица, как символ заветного, сказочно прекрасного мира в комнатном аквариуме. В картине они служат ее цветовым средоточием и вызывают тот „шок”, который всегда так ценил в искусстве художник. Бледно-розовые отсветы от них ложатся на мраморную доску столика и на цветы. Зеленые листья вокруг них и край зеленого плетеного кресла в силу закона контраста заставляют еще ярче гореть красные пятна. В конце концов сами рыбки превращаются в подобие экзотических цветов, драгоценных камней, предметов искусства — недаром их именно так и рассматривали в древнем Китае.
То, что было найдено художником в московских „Золотых рыбках”, распространяется им на более широкий круг предметов в другой картине — „Натюрморт с золотыми рыбками” (илл. 10). На этот раз сосуд с рыбками отодвинут к краю картины; рядом с ним высится ваза с красными цветами; рядом с ней на фоне окна, полузакрытого занавесом, виднеется бронзовая статуэтка
лежащей женщины, розовой, точно ожившей. Все пространство наполнено голубой атмосферой. Статуэтка похожа на купальщицу, отдыхающую после ванны, огромные рыбки рядом с ней — на красные цветы в вазе. Поэтична сама неожиданная встреча в картине столь разных предметов. Картина подобна тексту, составленному из иероглифических знаков. Гармонии нежных воздушных красок, особенно голубого и изумрудно-зеленого, противостоят небольшие, но яркие пятна красного, а также бледно-розовое. На этот раз передано не вакхическое возбуждение, как в „Танце“, а сладостный покой. В самом деле картина подобна креслу, которого, по словам художника, после суеты и трудов заслуживает зритель.
В картинах „Испанский натюрморт” (илл. 14) и „Голубая ваза с цветами на синей скатерти” (илл. 15) царит атмосфера пряной красочности, узор плотно заполняет поверхности обоих холстов. В эрмитажной картине „Испанский натюрморт” узоры брошенной на столик желтой шали сплетаются с цветами в горшке, а также с изумрудной обивкой дивана, с лиловой тканью и с изумрудным чехлом на табурете. Оживленные красными цветами узоры, как вьющиеся растения, стелются с предмета на предмет. Силу изумрудной зелени только повышает розовый фон. Светлые узоры на темном фоне уравновешиваются темными на светлом. Вытянутость картины вширь придает ей умиротворенно-покойный характер.
Вытянутость формата вверх московского натюрморта производит более строгое впечатление. Цветы высовываются из большой вазы, но сама она полузакрыта ярко-зеленым листом, и в этом победа живой природы над предметом. Но отчетливый узор синей ткани, на которой высится ваза, противодействует мелкой раздробленности и бледной расцветке живых цветов, и в этом победа искусства над природой. Все это происходит в особом пространстве картины, ограниченном зелеными, голубыми, розовыми и темными плоскостями. Варварская многоцветность и даже пестрота более ранних фовистских картин Матисса, вроде „Женщины в шляпе” (илл. 1), уступает здесь место изысканной гармонии холодных тонов, которым противостоит только кусок розовой ткани.
Красочность и узорность живописи Матисса нельзя объяснять одним его увлечением Востоком. Поездки в Марокко, конечно, давали ему много сильных впечатлений. Но то, что мы находим в его картинах, не означало попытки возрождения мавританского стиля. Две картины с изображением Зоры дают представление о том, чего искал художник.
Более ранняя картина Матисса „Зора на коленях” (илл. 11) носит вполне картинный характер. Коленопреклоненная женщина сидит на темно-синем ковре. В своем узорном голубом халате эта изящная фигурка выглядит как статуэтка, как предмет рядом с другими предметами — вазой и туфельками. За исключением освещенного солнцем уголка, все, как и в „Натюрморте с золотыми рыбками” (илл. 10), погружено в атмосферу жгучей синевы. Хотя предметы поставлены перед женщиной, а ковер ведет наш взгляд в глубь картины, преобладание синего снимает пространство, предметы растворяются в этой пронизанной небесной лазурью атмосфере. Фигура, как на сказочном ковре-самолете, кажется невесомой, парящей.
Совсем иной характер носит картина „Стоящая Зора” (илл. 12). Фигура Зоры в ярко-изумрудной одежде напоминает одну иранскую миниатюру XV–XVI веков, которая могла быть известна Матиссу. Но это всего лишь очень отдаленный прототип. Фигура Зоры заполняет все поле его картины, почти отождествляется с нею. Нельзя сказать, что на картине изображена женская фигура, скорее можно сказать, что продолговатая по формату картина превращена в подобие стоящей фигуры, как в древнерусских иконах. Картину эту, как и щукинские панно, можно считать характерным образцом „чистой живописи”. Художественное впечатление от нее определяется соотношением любимых красок Матисса. Алый фон противостоит изумрудному цвету платья и в силу своей исконной активности придает фигурке Зоры особенную легкость. Белый кант с черным пунктиром ее одежды подчеркивает очертания фигуры и отделяет цветовые отрезки друг от друга. Здесь торжествует „цвет в его основе, не загрязненный случайностями всяких отражений и полутеней” — характерная особенность живописи Матисса, высоко оцененная В. Маяковским.
Георгины и гранаты. 1947. Тушь
Женщина с распущенными волосами. 1944
Букет цветов в кувшине. 1943. Тушь
Иллюстрация к, Цветам любви“ Пьера Ронсара. 1948. Литография
Иллюстрация к, Пасифае“ А. де Монтарлана. 1944. Линогравюра
Иллюстрация к „Пасифае” А. де Монтарлана. 1944. Линогравюра
Ветка апельсинового дерева. 1944–1948. Тушь
В сходном ключе выполнена и другая эрмитажная картина Матисса — „Марокканец в зеленой одежде”. В ней представлен широкоплечий, смуглый восточный человек в светло-зеленом бурнусе с короткими рукавами. Но это вовсе не портрет, не изображение в обычном смысле, рассматривая которое мы как бы входим в картину или, наоборот, воображаем себе фигуру способной выйти из холста. Перед картиной Матисса ни на мгновение не забываешь, что перед нами огромный белый холст, на который легким и прозрачным слоем положена светло-зеленая, нежно-голубая и розово-охристая краска. Светящееся облако этих красок заполняет весь холст. Могучий силуэт араба неотделим от белоснежного грунта картины, как монументальная фреска неотделима от каменной стены, от которой она при всей своей прозрачности заимствует свою внутреннюю силу.
В картине „Танжер. Вид из окна" (илл. 13) вид через раскрытое окно выглядит, как картина в картине. В ней сопоставлены и сливаются в нечто целое самые различные предметы: на подоконнике цветы в горшках, за окном городская площадь и густая зелень холма, вдали старинные здания и башни. Дерево выглядит вдали, как цветы в горшках. Горшки с цветами одного размера, что и далекие башни. Прохожие и ослик рядом с цветами на окне кажутся мухами. Переплеты окна соответствуют делению картины на три яруса. Эмалевая синева неба и теней заливает все поле, и только красные цветы в глиняном горшке отделяются от синевы, заливающей картину. Как и в других картинах фовистского периода, в этой господствует плотная материя красок.
Картина «Мастерская художника» отчасти похожа на картины с наклейками, которые благодаря Пикассо и Браку входили тогда в моду. В центре ее высится темно-синий ковер с резко выделяющимся светлым узором. Но, в отличие от испанского натюрморта, узор на этот раз не стирает границ между предметами, не нарушает строгой конструкции картины. Она ясно членится на два яруса и на три створки. Сиреневого цвета стена очень легка, малиновый пол более тяжел, самое плотное пятно картины — это темный ковер в ее центре. Ковер на полу преодолевает плоскость, по нему, как по мосткам, зритель может проникнуть в этот мир строгой закономерности, равновесия и порядка. В мастерской художника нет ни одной живой души, но гипсовые слепки, фигурки на картинах и рисунках, словно воспользовавшись отсутствием хозяина, приходят в движение, двигаются, переговариваются и вовлекают неодушевленные предметы, даже красочные пятна, в безмолвную жизнь, какой может жить картина.
Главное очарование этой картины — ее красочная инструментовка, равновесие темно-малинового и оттенков лилового, градация синего и бирюзового, пропорциональность больших, средних и малых отрезков, закономерность того, что теплые тона вызывают холодные, что все они отливают и переливаются полутонами и что над ними доминирует могучее темное пятно посередине картины, поддержанное на боковых створках. В этой картине Матисс, не отступая от фовизма, нашел поистине классическое равновесие ее элементам.