Марфо-Мариинская обитель. 1908–1909

Марфо-Мариинская обитель. 1908–1909

Мы со Щусевым ходили тоже праздничными, а наши киевские мечтания о «часовне» были недалеки от действительности. Щусев в те дни был доволен и тем, что проекты его Почаевского собора и Московской Великокняжеской церкви были замечены на Венской выставке…

Перед закладкой храма Вел<икая> Княгиня познакомила меня с будущим настоятелем храма — о<тцом> Митрофаном Сребрянским[394], — до того священником полка, шефом которого была Вел<икая> Кн<ягиня>. Отец Митрофан тогда был не старый, полный сил и упований. Он незадолго перед этим сделал поход со своим полком в Маньчжурию. Был в боях, имел крест на Георгиевской ленте (под огнем неприятеля исполнял пастырский долг), написал интересную книгу об этом несчастном походе. Отец Митрофан умный, богато одаренный, пользовался в Орле (стоянка его полка) большой любовью среди населения.

В дни нашего знакомства отец Митрофан был призван Вел<икой> Княгиней стать во главе Марфо-Мариинской обители, как духовник, как создатель устава обительского, как ближайший советчик будущей настоятельницы. Позднее он оказался прекрасным организатором, сумел высоко поставить свой авторитет, не прибегая к суровым мерам. В его обычной мягкости жила непреклонная твердость. Его скоро полюбили все, кто с ним так или иначе соприкасался.

В день закладки храма, уже вечером, о<тец> Митрофан зашел ко мне и тогда же мы сговорились во всем, и в остальную жизнь нашу между нами никаких разногласий не было. Ни словом, ни делом он не мешал мне осуществлять тот план, который был утвержден Вел<икой> Кн<ягин>ей.

О<тец> Митрофан искренне любил обительскую церковь не только как храм Божий, но и как художественное произведение. Он и о<тец> Константин Руднев, — настоятель Абастуманской дворцовой церкви, — они оба были моими друзьями. Я вспоминаю о них с горячей признательностью.

Работы закипели. Щусев предполагал к осени вывести стены храма под кровлю. Тогда Князю С<ергею> А<лександровичу> Щербатову пришла мысль устроить у себя в имении «Нара» колонию для бедных сирот. Сироты, быть может, были предлогом, интересовала же князя, после счастливой постройки им дома на Новинском бульваре, художественная архитектура[395]. А так как свободные деньги у князя еще водились, то он и обратился к Щусеву — просил его сделать проект колонии, а меня просил в будущей колонии расписать некоторые стены, от чего я тогда же отказался. Этой барской затее не суждено было осуществиться.

По закладке храма, я уехал в Малороссию, а оттуда в Ессентуки. Мне хотелось избавиться от катара желудка, коим я упорно страдал.

В Ессентуках я получил от вице-президента Академии гр<афа>И. И. Толстого проект затеваемых им реформ Академии. Я должен был высказаться на этот счет. Не имея ни преподавательского, ни административного опыта, я на запрос не отвечал, тем более что вся реформа сводилась лишь к внешним формам, не задевая сути дела.

Из Ессентуков проехал в Москву, предполагая написать давно задуманный портрет с Вик<тора> Мих<айловича> Васнецова. Намерение это мне удалось осуществить спустя восемнадцать лет, за год до смерти Васнецова[396]. Вернулся в Киев, куда позднее приехал Щусев. Работы по постройке обительского храма быстро подвигались вперед. Время до Рождества прошло быстро. Наступил 1909 год. Я в Петербурге. Новое предложение поступить в число профессоров Академии. Новый отказ. Все интересы мои сосредоточены на московской церкви и на Аксаковском народном доме в Уфе.

Из Уфы получил лист на сборы пожертвований. Подписал сам, других к подписке не принуждал, как-то было неловко. Быть может, ложное чувство, но было так.

Тогда, в связи с московскими делами, стал все чаще и чаще возникать вопрос о переезде из Киева. Пока что работал образа для Московского иконостаса. Церковь к тому времени была достроена, выбелена снаружи, внутри стали штукатурить стены. Все меня радовало, заставляло бодро смотреть в будущее.

Приближалась весна, лето, решили провести их в Княгинине. Там раздолье, особенно для детей. Алексей давно бегал, хотя был он не из крепких.

В Княгинине тем летом у нас гостила вдова покойного Яна Станиславского. У нас же Янина Станиславовна заболела внезапно тифом. Болезнь бросилась на мозг. Пришлось больную отправить в Смелянскую больницу, где она в страшных страданиях и скончалась. Я и брат Станиславского оказались душеприказчиками и должны были распределить художественное наследство Станиславского между музеями Кракова, Львова и Варшавы, что мы и выполнили позднее. В Краковский музей был завещан и портрет художника, мной написанный с него перед тем в Княгинине.

Осенью, когда мы вернулись в Киев, я получил уведомление об избрании меня в Общество художества и литературы в Париже. Из русских членом этого общества был скульптор Павел Трубецкой.

В Москве в те дни возник вопрос о проведении через Красную площадь трамвайной сети, что возмутило некоторых москвичей — любителей старины. Председательница Московского археологического общества граф<иня> Уварова отправила на Высочайшее имя красноречивое послание о недопущении трамвайных вагонов через площадь. Образована была особая комиссия для рассмотрения дела. В нее вошел В. М. Васнецов, проф<ессор> Цветаев и другие.

Наружная отделка церкви на Ордынке была закончена, и многим тогда казалось, что это создание Щусева есть лучшее, что сделано по храмовой архитектуре в новейшее время. Каково-то, думалось, удастся роспись. Задача не была легкой, хотя бы потому, что в ней не было согласованности с архитектурой, с ее стилем. Я думал сохранить в росписи свой, так сказать, «нестеровский» стиль, — стиль своих картин, их индивидуальность, хорошо сознавая всю трудность такой задачи. Стены сохли плохо, что невольно заставляло откладывать начало росписи.

В свои тогдашние наезды в Москву я являлся к Великой Княгине. Тут обсуждались обычно дела церковные. В конце я приглашался к завтраку или чаю. Отношения ко мне были наилучшие. Великая Княгиня с каждым разом казалась мне более и более привлекательной и не только своим прекрасным обликом, но и делами. Стремление ее к добру, которое делалось ею с таким самозабвением, щедро и деликатно. Но о ней я не раз еще буду говорить, не раз вернусь к ее «житию»…

В Петербурге в тот год был открыт памятник императору Александру III. Это был талантливый шарж на покойного Государя, созданный полурусским выходцем из России, кн<язем> «Паоло» Трубецким[397]. Москва тоже получила новый памятник — первопечатнику Ивану Федорову. Его сделал мой школьный приятель и кум Волнухин[398]. И сделал неплохо.

Тогда впервые стали появляться монографии современных художников. Вышли — Серова, Левитана, ожидалась Виктора Васнецова, Врубеля, моя и некоторых декораторов[399]. В Киеве я работал образа для двух наружных мозаик обительского храма.

В Крыму умер от чахотки удивительный человек — доктор Средин[400].

Тогда же произошел такой случай. Как-то утром приезжает ко мне взволнованный художник Мурашко, заикаясь и спеша (он сильно заикался) передает мне газетную телеграмму о смерти Архипа Ивановича Куинджи. Погоревали, обсудили, как лучше почтить нам, киевлянам, память почившего талантливого художника — прекрасного, великодушного человека. Решаем: пока что от нашего имени послать вдове покойного телеграмму, а в день погребения, оповестив местных художников, отслужить панихиду во Владимирском соборе. Так и сделали.

Мурашко взялся отправить телеграмму и наладить все с панихидой. На другой день утром Мурашко снова у меня. Он возбужден не менее вчерашнего. Он только что получил ответ: «Благодарю за телеграмму. Я здоров. Куинджи».

Вот тут и верь столичным корреспондентам. Конфуз конфузом, но и радость наша была велика. Не часто родятся столь одаренные и благородные люди, каким был Архип Иванович.

Я продолжал работать над образами для двух наружных мозаик обительского храма. В промежутки писал небольшую картину «Вечерний звон»: весна, монастырский двор, по нему пробирается с большой зажженной свечой принявший схиму старец. Эту картину позднее приобрел Харитоненко, а в годы революции она попала в Вятский музей. «Вечерний звон» был в 1911 году на Международной выставке в Риме.

В ноябре квартира наша на Елизаветинской опустела. Заболела дочь Наталья. Болезнь была упорная и изнурительная. Врачи советовали переменить климат, уехать на юг. Наталия Ивановна Оржевская, бывшая в те дни в Киеве, предложила жене переехать с детьми к ней на Волынь, в Новую Чарторию. Мы подумали, посоветовались с врачами и решили предложение принять…

Жизнь в Чартории мне была известна, она сильно разнилась с нашей. Почти дворцовый обиход смягчался там разумной трудовой деятельностью хозяйки. Она с утра уходила в свою больницу и работала там как рядовая сестра до завтрака, иногда снова уходила… Вечера проходили в чтении, в хороших беседах.

Отношения Наталии Ивановны к моей семье были прекрасными, сердечными, комфорт предоставлен был полный. Жена взяла с собой нашу няньку, толковую, молодую «Калуцкую» бабу, скоро освоившуюся среди новых порядков. Она так же, как у себя на Елизаветинской, продолжала добродушно покрикивать на Алексея: «А тебе, толстун, есть нябось пора!»

Вскоре по отъезде семьи получили письмо от сестры. У нее обнаружились признаки рака, от которого в нашем роду по женской линии были смертельные случаи, чего боялась и сестра. Она спешно собралась в Москву к проф<ессору> Снегиреву. Дочь Ольга выехала навстречу и оставалась с ней, пока не выяснилась болезнь сестры. Скоро пришли успокоительные вести: ни рака не было, ни операции не потребовалось. Сестра, успокоенная, вернулась в Уфу. Ольга же уехала на Ривьеру показаться каким-то хваленым докторам. Показываться докторам обратилось у нее в привычную необходимость.

Я уехал в Москву. Стены церкви сохли плохо, приходилось роспись отложить на неопределенное время.

Был в Художественном, смотрел «Царя Федора» с Москвиным. Много хорошего, но местами переигрывали, балаганили, без нужды подчеркивали русское «хамство». Тогда же видел Андреевскую «Анатэму». Автор даровит, но не умен, не в меру захвален. Умелая техника актеров, и все же нечто картонное.

Из Москвы проехал на несколько дней в Уфу. Зимний пейзаж, обычное радушие… Промелькнуло давно прошедшее, молодость, те дни, когда там, умиротворенный после моего горя, живал, писал свои ранние вещи, переживал свои первые успехи. Впереди мерещилась старость…

Из Уфы проехал прямо в Новую Чарторию. Там провел Рождество. Воздух Чартории, заботы любезной хозяйки сделали то, что моя больная окрепла. Детям не хотелось уезжать. Однако к Новому году мы были у себя на Елизаветинской.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.