IV Райдер Хаггард
IV
Райдер Хаггард
ПОСЛЕ ТОГО, КАК Я УПОМЯНУЛ РАЙДЕРА ХАГГАРДА, мне в руки попала его книга «Она». Я сейчас прочел уже две трети, впервые увидев эту книгу, если память мне не изменяет, в 1905 или 1906 году. Я чувствую необходимость рассказать — столь спокойно и сдержанно, как смогу — о необычных ощущениях, которые испытываю, снова перечитывая эту книгу. Начну с признания: до того момента, как я приступил ко второй главе «Долина Кора», мне никак не удавалось припомнить хоть что-нибудь из этой поразительной книги. Тем не менее я был уверен, что память моя оживет в тот момент, когда я встречусь с таинственным созданием по имени Аиша (Она). Все произошло именно так, как я ожидал. Подобно «Льву Севера», о котором говорилось раньше, в книге «Она» я вновь пережил те чувства, которые впервые овладели мной при свидании с femme fatale (the femme fatale!)[60] Аиша, чье имя означает нетленную красоту[61], с этой погибшей душой, которая отказалась умереть, пока возлюбленный ее не вернется на землю. Аиша занимает — по крайней мере в моем представлении — место, сравнимое с Солнцем, в галактике бессмертных любовников, получивших в дар вечную красоту. На этом звездном небосклоне Елена Троянская — всего лишь бледная луна. Ведь Елена, о чем я с уверенностью могу сказать только теперь, никогда не была для меня реальной. Аиша более чем реальна. Она суперреальна во всех смыслах этого опороченного слова. Вокруг этой фигуры автор соткал паутину таких размеров, что она почти заслуживает наименования «космогонической». Елена представляет собой легенду и миф — de la litt?rature[62]. Аиша принадлежит вечным стихиям, как воплотившимся в ней, так и бесплотным. Она из тех темных матерей, о таинственном происхождении которых сохранились отголоски и намеки в немецкой литературе. Но прежде чем я начну болтать о чудесах этого повествования, охватывающего период от первого до последнего десятилетия XIX века, позвольте мне рассказать о некоторых открытиях, имеющих отношение к моему собственному характеру и личности.
Работая над этой книгой, я записываю названия прочитанных мною произведений, едва лишь они всплывают в моей памяти. Эта игра полностью мной завладела. И только сейчас я начинаю понимать причины этого. Главная состоит в том, что я вновь открываю собственную личность, которая оставалась тайной для меня, была придушена или подавлена на страницах некоторых книг. Иными словами, отыскивая себя с помощью некоторых авторов, которые действовали в качестве моих посредников, я также (не сознавая этого) себя терял. И это должно произойти вновь. Ибо сейчас со мной каждый день происходит следующее: простое воспоминание о забытом названии возвращает к жизни не только ауру сохраненной в целости индивидуальности той или иной книги, но также осознание и реальность моих прежних «я». Нет нужды добавлять, что мною начинают овладевать чувства, очень похожие на благоговейный трепет, страх, ужас. Я вступаю в схватку с собой совершенно необычным и неожиданным образом. Это почти то же самое, как если бы я отправился в давно замышляемое путешествие на Тибет, в котором я нуждаюсь все меньше и меньше, ибо время движется и сам я продвигаюсь на манер краба — такова, видимо, моя судьба.
Я все глубже понимаю, что цепляюсь за детские воспоминания не случайно. И не случайно придаю я такое значение «уличным мальчишкам», нашей жизни вместе, нашим поискам истины, нашему отчаянному стремлению понять порочную природу общества, опутавшего нас щупальцами, из мертвой хватки которых мы тщетно пытались высвободиться.
Как есть два типа человеческого познания, два рода мудрости, две традиции и два разряда во всем, так есть — мы поняли это еще в мальчишеские годы — и два вида обучения: один из них мы обнаружили сами и силились сберечь, никому не открывая своей тайны, а второму подчинялись в школе, что превращало нас не только в дураков и неудачников, но также в людей дьявольски лицемерных и развращенных. Один вид обучения питал нас, другой разрушал. Я понимаю это «буквально и в полном смысле слова», если воспользоваться выражением Рембо.
Каждый настоящий мальчишка — мятежник и анархист. Если бы ему позволили развиваться согласно его собственным инстинктам, его собственным наклонностям, обществу пришлось бы пережить такую радикальную трансформацию, по сравнению с которой любая взрослая революция выглядела бы жалкой и усохшей. Возможно, созданная мальчишкой модель общественного устройства была бы не слишком комфортной или милосердной, но зато в ней нашли бы свое выражение справедливость, цельность и красота. Пульс жизни забился бы быстрее, и самой жизни стало бы больше. А что может быть ужаснее для взрослых, нежели подобная перспектива?
«? bas l’histoire!»[63] (Слова Рембо.) Вы начинаете понимать их смысл?
Книги, которыми мы обменивались, а их было очень много, книги, которые мы с жадностью глотали в любой час дня и ночи — и порой в самых странных местах! — книги, которые мы обсуждали на пустыре, или на углу улицы под фонарем, или на окраине кладбища, или в ледяном доме нашей собственной конструкции, или в вырытой на склоне холма пещере, или в каком-нибудь потайном месте для сбора, ибо мы всегда встречались как члены одного клана, как братья по крови, как члены тайного ордена — Ордена Юных Защитников Традиций Юности! — эти книги были частью нашего ежедневного обучения, частью нашего спартанского воспитания и духовного образования. Это было наследие прежних орденов — тех незаметных групп, похожих на нашу, которые сражались за то, чтобы остаться живыми и продлить, если возможно, золотой век юности. Мы тогда не понимали, что наши старшие — по крайней мере некоторые из них — оглядывались назад, на это святое время своей жизни, с завистью и вожделением. И мы не подозревали, что наша славная династия может быть определена как «период конфликта». Мы не знали, что мы маленькие дикари — или архаические герои, святые, мученики, боги и полубоги. Мы знали, что мы есть, — и этого было достаточно. Мы желали иметь собственный голос в правительстве: мы не желали, чтобы с нами обращались, как со взрослыми в зародыше. Большинство из нас не испытывали к отцу или матери никакого уважения, еще меньше восхищения. Мы сопротивлялись их сомнительной власти как только могли — разумеется, это приводило к крупным скандалам. Нашим законом был закон жизни — и это был единственный авторитет, который мы признавали. Наше понимание этого закона проявлялось в наших играх, вернее, в нашей манере играть в них и в выводах, которые мы извлекали из манеры разных игроков вступать в игру. Мы создали настоящую иерархию, давая оценку в соответствии с нашим различным уровнем понимания, нашим различным уровнем жизни. Мы четко различали как вершину, так и основание пирамиды. Мы верили, почитали и соблюдали дисциплину. Мы создали свою систему испытаний — для проверки силы и ловкости. Мы исполняли приказы наших лидеров и нашего вождя, который был королем, воплощавшим достоинство и могущество своего звания. Но сверх отпущенного ему времени он никогда не правил — ни единого дня!
Я говорю об этих фактах с таким волнением потому, что меня крайне изумляет, как смогли взрослые их забыть — а я вижу, что они забыли. Мы все испытываем трепет, когда перед нами возникает прошлое и мы внезапно оказываемся среди «дикарей». Я говорю сейчас об истинных дикарях — первобытных людях. Антропологические исследования имеют одно неоспоримое достоинство: они позволяют нам вновь вернуться в юность. Истинный ученый, изучающий примитивные народы, проникается уважением, глубоким уважением к этим «предкам», которые существуют бок о бок с нами, но так и не «выросли». Он считает, что человек на ранних стадиях развития никоим образом не стоит ниже человека последующих эпох — некоторые полагают даже, что ранний человек во многих отношениях превосходит позднего. «Ранний» и «поздний» используются здесь в расхожем значении этих слов. В сущности, мы ничего не знаем о происхождении раннего человека или о том, был ли он молод или клонился к упадку. И мы мало знаем о происхождении «гомо сапиенс», хотя претендуем на то, что знаем много. Пропасть лежит между самыми отдаленными эпохами истории и реликтовыми свидетельствами, которые оставил нам доисторический человек. Некоторые его ветви — такие, как кроманьонцы — ставят нас в тупик своим умом и эстетической восприимчивостью. Мы все время ждем чудес от археологов, чтобы восполнить недостающие звенья в поистине тончайшей цепи познания нашего собственного вида, тогда как эти пробелы восполняются — самым удивительным образом — теми авторами, которых мы снисходительно именуем писателями «воображения». Я остановлюсь пока именно на них, поскольку другим писателям, которых иногда называют «оккультными» или «эзотерическими», мы доверяем еще меньше. Они будто бы принадлежат «второму детству» (sic).
Райдер Хаггард — один из тех писателей воображения, которые, несомненно, питались из многих источников. Мы сейчас считаем его автором книг для детей и охотно соглашаемся предать его имя забвению. Быть может, лишь тогда, когда наши ученые наткнутся на истину, уже открытую воображением, мы поймем истинный масштаб подобных писателей.
«Что такое воображение?» — спрашивает Райдер Хаггард в середине своего повествования. И отвечает: «Быть может, это тень неуловимой истины, быть может, это душа мысли!»
Блейк прожил всю свою жизнь в воображении. И именно воображение заставило скромного приказчика бакалейной лавки (Шлимана), воспламененного чтением Гомера, отправиться на поиски Трои, Тиринфа и Микен. А как насчет Якоба Бёме{37}? И бесстрашного француза Кайе, первого белого человека, который побывал в Тимбукту и выбрался оттуда живым? Ведь это подлинное эпическое сказание!
Любопытно, что примерно в то самое время, когда я впервые познакомился с тайнами Египта, ослепительной историей Крита, кровавой хроникой Дома Атридов, как раз в то время, когда я был ошеломлен своим первым соприкосновением с такими темами, как перевоплощение, раздвоение личности, Святой Грааль, воскресение, бессмертие и тому подобное, — благодаря таким «романистам», как Геродот, Теннисон, Скотт, Сенкевич, Хенти, Булвер-Литтон, Мери Корелли, Роберт Льюис Стивенсон и другие, многие другие, — как раз в это время все так называемые легенды, мифы и суеверные представления начали обретать реальность. Шлиман, сэр Артур Эванс, Фрэзер, Фробениус, Анни Безант, мадам Блават-ская, Поль Раден — целая когорта смелых первопроходцев трудилась для того, чтобы открыть истину в одной за другой сферах, и все они действовали заодно, все способствовали разрушению завороженности и паралича, в которых держат нас доктрины девятнадцатого века. Новое столетие началось многообещающе и величаво: прошлое вновь ожило, но при этом стало осязаемым, вещественным и почти более реальным, чем настоящее.
Когда я стоял посреди развалин Кноссаи Микен, вспоминались ли мне школьные учебники, надзиратели-учителя и их очаровательные басни? Нет. Я вспоминал те истории, которые прочел ребенком; я узнавал иллюстрации тех книг, которые казались мне навеки позабытыми, я думал о наших уличных спорах и поразительных размышлениях, которым мы с удовольствием предавались. Я вспомнил свои собственные размышления обо всех этих непостижимых, захватывающих темах, связанных с прошлым и будущим. Вглядываясь в долину Аргоса под Микенами, я пережил вновь — и с какой остротой! — историю аргонавтов. Рассматривая циклопические стены Тиринфа, я вспомнил крохотное изображение этой стены в одной из моих чудесных книг — оно в точности соответствовало представшей предо мной реальности. В школе ни один учитель истории никогда даже и не пытался оживить для нас эти прославленные эпохи прошлого, в которые любой ребенок входит с легкостью, едва лишь обретает способность читать. С какой детской верой отважный исследователь совершает свое трудное дело! Мы ничему не научились от педагогов. Истинные наставники — авантюристы и бродяги, люди, которые ныряют с головой в живую плазму истории, легенды, мифа.
Только что я говорил о мире, который могли бы создать юные, если бы им дали шанс. Я неоднократно замечал, как пугает родителей сама мысль о воспитании ребенка в соответствии со своими собственными понятиями о жизни. Я пишу эти строки и вспоминаю очень важный разговор на эту тему, который произошел между мной и матерью моего первого ребенка. Это было на кухне нашего дома, и все началось с того, что я стал горячо доказывать, как бесполезно и глупо отправлять ребенка в школу. Необыкновенно увлекшись, я вскочил из-за стола и принялся расхаживать взад и вперед по маленькой кухне. Внезапно я услышал, как она почти в ужасе спрашивает: «Но с чего же ты начнешь? Как?» Я был настолько погружен в свои мысли, что понял весь смысл ее слов bien en retard[64]. Расхаживая взад и вперед с опущенной головой, я оказался напротив двери, ведущей в прихожую, и лишь тут слова ее достигли моего сознания. Тут же мой взгляд задержался на маленьком сучке на панели двери, и я заорал: «Как это с чего? Да со всего!» И, ткнув пальцем в сучок, я разразился таким блестящим, сокрушительным монологом, что она даже пикнуть не посмела. Должно быть, я ораторствовал не менее получаса, сам не зная толком, что говорю, настолько овладел мною поток слишком долго сдерживаемых идей. Речь моя была сдобрена перцем, если можно так выразиться, ибо память о пережитом в школе возродила прежние раздражение и отвращение. Начав с этого маленького сучка, я объяснил, откуда он взялся и что означает, а затем шагнул или, вернее, ринулся в настоящий лабиринт знания, инстинкта, мудрости, интуиции и опыта. Все столь божественно взаимосвязано, так прекрасно согласовано — отчего же воспитание ребенка считается исключением? Все, чего мы касаемся, что видим, обоняем или слышим, мы всегда в выигрыше. Словно нажимаешь на кнопку, которая открывает магические двери. Все происходит само собой, порождая собственную силу сцепления и инерцию. Нет никакой нужды «готовить» ребенка к уроку: урок сам по себе нечто вроде колдовства. Ребенок рвется к знанию: он буквально томим голодом и жаждой его, которые стремится утолить. И так же поведет себя взрослый, если только мы развеем поработившие его гипнотические чары.
Чтобы понять, каких высот может достичь учитель, как далеко может он пойти и какие способности высвободить, следует обратиться к истории Элен Келлер{38}, в которой проснулось желание учиться. Ее наставницей была мисс Салливен — великий педагог. Иметь дело с глухонемой и слепой ученицей — что может быть труднее! Сотворенное ею чудо было рождено любовью и терпением. Терпение, любовь, понимание. Но прежде всего терпение. Кто не прочел о поразительной жизни Элен Келлер, тот пропустил одну из величайших глав в истории образования.
Когда я читал о Сократе и школе перипатетиков, когда позднее в Париже бродил по местам, над которыми витает тень Данте (в те времена университетский курс обучения не замыкался в четырех стенах… в этом квартале, недалеко от Нотр-Дам, есть улица, получившая название от соломы, служившей постелью ревностным школярам Средневековья), когда читал о происхождении нашей почты и роли, которую в этом сыграли студенты университета (они работали курьерами), когда думал об очень похожем образовании, которое нечаянно получил в таких местах, как Юнион-сквер и Мэдисон-сквер, где витийствуют уличные ораторы, когда вспоминал о героической и, в сущности, воспитательной роли, которую сыграли в общественной сфере такие люди, как Элизабет Гэрли Флинн{39}, Карло Треска, Джованитти, Большой Билл Хейвуд, Джим Ларкин, Хьюберт Харрисон и им подобные, то все более и более убеждался, что мальчишками мы самостоятельно выбрали правильный путь: мы почувствовали, что образование — это живой процесс, который происходит в самой гуще жизни и в борьбе с жизнью. И я ощутил себя ближе к Платону, Пифагору, Эпиктету, Данте, чем ко всем прославленным людям, когда-либо появившимся до или после них. Когда мальчик-индус, рассыльный телеграфной компании, рассказал мне о знаменитом «Шантиникетане» («Обитель мира») Тагора, когда я прочел о солнечном доме Рамакришны, когда я вспомнил о святом Франциске и его птицах, то мне стало ясно, что мир устроен неправильно и существование его в нынешнем виде является настоящим бедствием. Нас держали за запертыми дверьми, в гадких помещениях, на жестких скамьях, под суровыми и враждебными взглядами учителей, мы были обмануты, преданы, искусственно задержаны в росте, замучены. ? bas les ?coles! Vive le plein air![65] Скажу еще раз, не боясь повториться: я твердо намерен прочесть «Эмиля». Какое имеет значение, что теории Руссо потерпели фиаско? Я буду читать его, как труды Феррера, Монтессори, Песталоцци и всех остальных. Что угодно, лишь бы вбить клин в нашу нынешнюю систему, которая плодит ослов, идиотов, неудачников, марионеток, фанатиков и слепых поводырей для слепцов. Если нельзя иначе, то позвольте нам выбрать джунгли!
«Да будет ведома тебе судьба человека! Неизбежно она настигнет тебя, и ты заснешь. Но также неизбежно проснешься ты и будешь жить снова, и снова заснешь, и так будет продолжаться, пока сменяют друг друга эпохи, пространства и времена, пока один эон сменяется другим, пока мир не умрет, и не умрут иные миры, и не останется ничего, кроме Духа, который и есть Жизнь…»
Так говорит Аиша в гробнице Кора.
Любого мальчишку чрезвычайно интересует такая фраза, как эта: «И не останется ничего, кроме Духа, который и есть Жизнь». Если его отправляли в церковь, как в школу, он много слышал, что говорят о Духе с амвона. Но к словам, услышанным с амвона, остаешься глух. Только позднее, когда просыпаешься — через двадцать, тридцать, сорок лет, — слова Евангелия обретают глубину и значение. Церковь не имеет никакого отношения к другим сферам мальчишеской жизни. Из этой дисциплины, из этого обучения сохраняется только устрашающее, величественное звучание английской речи, достигшей полного своего расцвета. Все остальное — сумятица и хаос. Нет посвящения, подобного тому, которое проходит обыкновенный «дикарь». И нет никакого духовного развития. Мир часовни и мир улицы никак не соприкасаются, они четко отделены друг от друга. Слова и поведение Христа обретают смысл, лишь когда человек познал горе, отчаяние и тяжкий труд, когда ощутил себя одиноким, покинутым, всеми преданным и заброшенным.
Однако каждый мальчишка инстинктивно угадывает, что есть нечто за пределами его мира — в горних высях и в глубинах времени. Всего несколько лет назад он сам жил только в Духе. Он имеет личность, которая была явлена при рождении. Он сражается, чтобы сохранить эту драгоценную личность. Он повторяет ритуалы своих первобытных предков, переживает битвы и испытания мифических героев, образует собственный тайный орден — с целью сохранить священную традицию. Родители, учителя и священники не играют никакой роли в этой жизненно важной для юных сфере. Оглядываясь назад на свои детские годы, я чувствую себя точно так же, как если бы принадлежал к исчезнувшему колену Израиля. Некоторые — примером может служить Ален Фурнье и его «Большой Мольн»{40} — просто не могут выйти из этого тайного ордена юных. Набивая синяки при каждом соприкосновении с миром взрослых, они приносят себя в жертву грезам и мечтам. Особенно страдают они, столкнувшись с любовью. Иногда они оставляют нам небольшую книжку — завет истинной и древней веры, который мы читаем со слезами на глазах, изумляясь колдовскому очарованию, сознавая, но сознавая слишком поздно, что мы вглядываемся в самих себя, что плачем над собственной судьбой.
Более чем когда-либо, я убеждаюсь, что в определенном возрасте просто необходимо перечитывать книги своего детства и юности. Иначе мы сойдем в могилу, так и не узнав, что из себя представляем и как прожили свою жизнь.
«У матери нашей земли — каменное сердце, и камни дает она детям своим для их повседневного пропитания. Камни для еды, и горькую воду для утоления жажды, и удары плетьми — для лучшего вскармливания».
Мальчик задается вопросом, верно ли это. Подобные мысли приводят его в смятение и заставляют страдать. У него вновь возникают вопросы, когда он читает, что «из добра происходит зло, а из зла — добро». Хотя он привык к таким речам из уст Аиши, мысль эта смущает его. О подобных вещах он почти ничего не слышал. Он догадывается, что оказался в некоем загадочном храме.
Но до самых глубин потрясают его объяснения Аиши, что власть ее держится не на силе, а на страхе, возглас ее: «Царство мое порождается воображением». Что это значит — воображением? Он прежде не слышал о «безымянных законодателях мира». И хорошо, что не слышал. Здесь есть и другая мысль, которая действует еще сильнее, поскольку возносит нас над миром и всеми проблемами, связанными с господством над ним. Здесь есть намек — по крайней мере для мальчика! — на то, что лишь человек, осмелившийся хотя бы вообразить поразительные возможности жизни, способен полностью осознать их. И в душу его закрадывается подозрение — пусть даже и мимолетное, — что старость, смерть, зло, грех, уродство, преступление и безысходность являют собой ограничения, измышленные человеком и навязанные им самому себе, а также другим людям… В этот краткий миг сотрясаешься всем существом своим. Начинаешь все подвергать сомнению. Незачем и говорить, что в результате тебя поднимают на смех и осыпают насмешками. «Ты глуп, сын мой!» Вечный припев.
Затем наступает черед сходных конфликтов с миром книг — чем дальше, тем больше. Некоторые из них потрясают даже сильнее, и смысл их невозможно постигнуть. Некоторые могут привести на грань безумия. И ни один никогда не протянет руку помощи. Нет, чем дальше продвигаешься, тем более становишься одиноким. Ты словно нагой младенец, брошенный в пустыне. В конечном счете ты либо сходишь с ума, либо приспособляешься. В этот момент раз и навсегда решается судьба драмы под названием «личность». В этой точке бросают бесповоротный жребий. Ты присоединяешься к другим — или бежишь в джунгли. Переход от мальчика к мужу, отцу, кормильцу семьи, затем судье — кажется, все это совершается в мгновение ока. Каждый старается, как может, — обычное оправдание. Тем временем жизнь уходит от нас. Изогнув спину, чтобы нас удобнее было ударить ремнем, мы способны пролепетать лишь несколько слов благодарности и признательности тем, кто преследует нас. И остается только одна надежда — самому стать тираном и палачом. Из «Места Жизни», где мальчиком ты имел свое место, вступаешь в Могилу Смерти, той единственной смерти, от которой человек имеет право обороняться и получить избавление от нее — смерти в жизни.
«Есть только одно бытие, один закон и одна вера, как есть только одна раса людей», — сказал Элифас Леви{41} в своей прославленной книге «История магии».
Не буду опрометчиво утверждать, что мальчик понимает подобное суждение, но хочу сказать, что он гораздо ближе к этому пониманию, чем так называемый «мудрый» взрослый. У нас есть все основания верить, что этой мыслью был одержим чудо-ребенок Артюр Рембо, этот сфинкс современной литературы. В посвященном ему исследовании[66] я окрестил его «Колумбом Юности». Я чувствовал, что эта сфера принадлежит только ему. Не пожелав отречься от видения истины, мелькнувшего перед его глазами еще в отроческие годы, он отвернулся от поэзии, порвал со своими собратьями и, избрав жизнь, полную тяжкого труда, фактически совершил самоубийство. В аду Адена он вопрошает: «Что я здесь делаю?» В знаменитом «Письме Ясновидца» мы находим отголоски той идеи, которую Леви сформулировал следующим образом: «Уже в ближайшем будущем люди, возможно, поймут, что видение — это, в сущности, говорение, а осознание света — сумерки вечной жизни бытия». Именно в этих сумерках проводят дни свои многие мальчишки. Что ж удивляться, если они присваивают некоторые книги, изначально предназначенные для взрослых?
Говоря о Дьяволе, Леви утверждает: «Мы должны помнить, что все, имеющее имя, существует; высказывание может быть сделано впустую, но само по себе оно не является пустым и всегда имеет значение». Обычный взрослый с трудом воспринимает подобное суждение. Даже писатель, особенно «культурный» писатель, для которого слово вроде бы священно, считает его неприятным. С другой стороны, если объяснить подобное суждение мальчику, он увидит в нем истину и смысл. Для него ничто не происходит «впустую», и ничто не кажется ему слишком невероятным или чудовищным — усвоить можно все. Наши дети чувствуют себя как дома в мире, который нас, похоже, ошеломляет и ужасает. Я никоим образом не имею в виду садистское направление, выдвинувшееся сейчас на первый план. Я имею в виду, скорее, неизвестные миры микрокосма и макрокосма, чье проникновение в нашу собственную хрупкую реальность становится сейчас угнетающим и угрожающим. Наши выросшие мальчишки, ученые, разглагольствуют о неизбежном завоевании Луны, тогда как наши дети уже путешествуют далеко за ее пределами. Они готовы в любой момент отправиться на Вегу — и дальше. Они взывают к нашему будто бы превосходящему интеллекту, умоляя нас дать им новую космогонию и новую космологию. В них растет неприятие наших наивных, ограниченных, устарелых теорий о строении Вселенной.
Сердце Рембо, можно сказать, разбилось от горя из-за того, что он потерпел полную неудачу в попытке увлечь своих собратьев-поэтов к новому, истинно современному: и тогда он отрекся от желания создать новые небеса и новую землю. Причину этого мы теперь знаем. Тогда еще не пришло время. Кажется, и сейчас еще не пришло. (Хотя мы должны все больше и больше остерегаться всех «мнимых» препятствий, барьеров, помех.) Ритм времени убыстрился настолько, что это выходит за пределы понимания. Мы продвигаемся — с устрашающей скоростью — к тому дню, когда прошлое, настоящее и будущее сольются воедино. Грядущее тысячелетие по своей продолжительности будет отличаться от любой другой прошедшей эпохи. Оно уподобится мгновению.
Но вернемся к роману «Она»… Глава, в которой Аиша сгорает в огне жизни, — поразительный образец писательского мастерства! — опалила мою душу. До такой степени, что, когда я просыпался, тут же вспоминал ее. Именно из-за этой жуткой, душераздирающей сцены книга Хаггарда столько лет жила со мной. Иногда мне бывало трудно вызвать ее из глубин памяти — и, полагаю, причиной тому был внушенный ею ужас. Читая те немногие страницы, на которых Хаггард описывает смерть Аиши, испытываешь всю гамму чувств. Ибо он описывает не смерть, а отречение. Быть свидетелем такого зрелища — Природы, повелевающей своей жертве вернуть украденную у нее тайну, — это воистину счастье. А возвращаясь к истокам этого события, ощущаешь, как усиливается чувство благоговейного страха, заложенного в самые основы нашего бытия. В ожидании чуда нас принуждают стать участниками катастрофы, выходящей за пределы человеческого понимания. Позвольте мне напомнить, что эта уникальная в своем роде смерть происходит в Месте Жизни. Жизнь и смерть, говорит нам Хаггард, очень близки друг к другу. Возможно, он дает нам понять, что жизнь и смерть близнецы: только один раз дано нам испытать чудо жизни, и только один раз — чудо смерти. А все, что случается между ними, подобно поворотам колеса, вечному кружению во внутренней пустоте и нескончаемому сну — ибо вращение колеса не имеет ничего общего с движением, давшим ему импульс.
Райдер Хаггард неспешно, но искусно раскрывает перед нами это загадочное существо — Аишу. Ее нетленная красота, ее кажущееся бессмертие, ее вековечная мудрость, сила ее волшебства и чар, ее власть над жизнью и смертью — во всем этом можно увидеть изображение души Природы. Поддерживает Аишу и одновременно сжигает ее вера в то, что она когда-нибудь воссоединится со своим возлюбленным. Кто же может быть ее возлюбленным как не Святой Дух? Лишь такой дар может принять душа, одаренная несравненной жаждой, терпением и стойкостью. Любовь, способная сама по себе преобразовать душу Природы, есть божественная любовь. Время теряет смысл, когда душа и дух разъединены. Величие обоих может проявиться только в слиянии. Человек — единственное создание, обладающее двойственной природой, — остается загадкой для себя самого, вращаясь вместе с колесом жизни и смерти, пока не проникает в тайну личности. И ключ к тайне дает ему драма любви — высшая драма, которую только может он пережить. Один закон, одно бытие, одна вера, одна раса людей. Именно так! «Смерть означает отсечение от бытия, а не прекращение его». В своей неспособности преклониться перед жизнью, человек отсекает себя от нее. Аиша, казавшаяся бессмертной, отсекла себя от жизни, когда отреклась от живущего в ней духа. По воле самой Аиши Калликрат — возлюбленный, вторая душа — был убит, ибо оказался не способен вынести величие ее души при первом взгляде на нее. Наказанием за это кровосмесительное убийство стало заточение. Блистающая красотой, силой, мудростью и юностью Аиша обречена ждать, пока ее Возлюбленный не явится вновь во плоти. Бесчисленные эпохи, промелькнувшие между этими двумя событиями, подобны периоду, который отделяет одно воплощение от другого. Темница Аиши — это пещеры Кора. Здесь она так же отделена от жизни, как душа в преддверии ада. И в этом же ужасном месте находится Калликрат — вернее, сохранившаяся оболочка ее бессмертной любви. Его образ не покидает ее. Собственница в жизни, Аиша остается собственницей и в смерти. Ревность, проявившаяся в тираническом приказе, в ненасытной жажде власти, сгорает в ней при ярком свете погребального костра. Ей словно бы дается время, чтобы пересмотреть свое прошлое, взвесить свои деяния, мысли и чувства. Бесконечное время для подготовки к единственному уроку, который она еще не усвоила, — уроку любви. Подобная божеству, она уязвима куда больше, чем самый жалкий из смертных. Ее вера рождена отчаянием, но не любовью, не пониманием. Эта вера будет подвергнута жесточайшему из испытаний. Обволакивающий ее покров, сквозь который не проникал ни один смертный мужчина — речь идет о ее божественной девственности, — будет совлечен, сорван с нее в решающий момент. Тогда она поймет себя. Тогда, открывшись для любви, соединит душу и дух. Тогда она будет готова к чуду смерти — той смерти, что приходит один раз. С приходом этой окончательной смерти она вступит в бессмертную сферу бытия. И не станет Исиды, которой она поклялась в вечной преданности. Преданность, преображенная любовью, сольется с пониманием, затем со смертью, затем с божественным бытием. Тем, что всегда было, всегда будет и от века есть в настоящем. Лишенная имени, времени, определения природа истинной личности поглощается подобно тому, как дракон глотает свой хвост.
Кратко суммировать самые яркие черты этого великого романа и в особенности предлагать собственную интерпретацию темы означает совершить несправедливость по отношению к автору. Но в Райдере Хаггарде есть двойственность, которая меня в высшей степени интригует. Этот человек — вполне земной, с традиционными привычками и ортодоксальными убеждениями, но вместе с тем переполненный любопытства и чрезвычайно терпимый, обладающий большой жизненной силой и практическим умом, молчаливый и сдержанный, одним словом, англичанин до мозга костей — через свои «романы» раскрывает скрытую натуру, скрытую сущность и поразительные скрытые познания. Его манера писать эти романы — очень быстро и, если можно так выразиться, ни на секунду не переставая размышлять, — дает ему возможность легко и глубоко проникать в собственное подсознание. Благодаря этому он словно бы нашел способ показать живую плазму своих предыдущих воплощений. Плетя кружева своих историй, он позволяет герою свободно философствовать, позволяя тем самым читателю увидеть отблески и вспышки своих истинных мыслей. Однако его дар рассказчика слишком велик для того, чтобы он мог придать глубочайшим своим размышлениям насыщенную форму и подобающий размах, которые сумели бы разрушить чары самого повествования.
Эти краткие суждения предназначены читателю, который, возможно, не знает романа «Она» и его продолжения «Аиша». Теперь позвольте мне рассказать о таинственных нитях, опутавших одного мальчика — а мальчиком этим был я сам — и, несомненно, сформировавших его, хотя сам он этого не сознавал. Я уже говорил, что Елена Троянская никогда не была для меня реальной. Конечно, я прочел о ней раньше, чем мне попалась в руки «Она». В детстве я не мог оторваться от книг, имевших отношение к золотым легендам Трои и Крита. Благодаря сказкам, похожим на легенды, благодаря романам о короле Артуре и его рыцарях Круглого Стола я познакомился с другими легендарными и бессмертными красавицами — например, с Изольдой. Я также хорошо знал об ужасающих деяниях Мерлина{42} и других древних волшебников. Я освоился даже с похоронными обрядами, распространенными в Египте и других местах. Я упоминаю об этом, желая показать, что сюжет Райдера Хаггарда отнюдь не стал для меня первым потрясением. Я, можно сказать, был подготовлен к нему. Но либо из-за его искусства рассказчика, либо из-за того, что он выбрал верный тон и доступный мальчику уровень понимания, либо в силу всех этих факторов в сочетании стрела впервые достигла заранее намеченной цели. Несколько раз меня пронзило насквозь: в Месте Любви, в Месте Красоты, в Месте Жизни. Но смертельную рану я получил в Месте Жизни. В точности, как Аиша, которая принесла возлюбленному смерть вместо жизни и тем самым обрекла себя на долгое искупление, я, видимо, пережил свою «маленькую» смерть, когда закрыл эту книгу сорок пять лет назад. Ушли — казалось, навсегда — мои видения Любви, Вечной Красоты, Отречения и Самопожертвования, Вечной Жизни. Однако и я, подобно Рембо, могу вослед поэту-провидцу сказать о моих видениях: «Я видел их!» Аиша, сгоревшая в поглотившем ее огне у самого источника и родника жизни, забрала с собой в преддверие ада все, что было для меня святым и бесценным. Лишь один раз дано испытать чудо жизни. Смысл этих слов я постигаю медленно, очень медленно. Вновь и вновь я восстаю против книг, против жестокого опыта, против самой мудрости, как и против Природы и Бог знает чего еще. Но я всегда возвращаюсь, отступая порой от самого края роковой пропасти.
«Кто не сумел стать полностью живым в этой жизни, не станет таким и по смерти»[67]. Я верю, что этот смысл сокрыт во всех религиозных учениях. «Умереть, — говорит Гуткинд, — означает быть отсеченным, а не прерванным». От чего отсеченным? От всего: от любви, деятельности, мудрости, опыта — но прежде всего от самого источника жизни.
Юность — это лишь одна разновидность бытия. Не единственная, но жизненным образом связанная с миром духа. Поклоняться юности, а не самой жизни столь же пагубно, как поклоняться власти. Одна мудрость обновляется бесконечно. Но современный человек мало что знает о жизни-мудрости. Он потерял не только свою юность, но и свою невинность. Он цепляется за иллюзии, идеалы, верования.
В главе под названием «Что мы увидели», которая и сейчас действует на меня столь же сильно, как много лет назад, герой-рассказчик, став свидетелем того, как Аиша сгорела в огне жизни, размышляет следующим образом: «Аиша, заживо погребенная в могиле, ожидающая в течение многих эпох прихода возлюбленного, совсем немного изменила порядок вещей. Но Аиша, сильная и счастливая в любви, в блеске своей бессмертной юности, божественной красоты, мощи и извечной мудрости, могла бы произвести подлинную революцию в обществе и даже, быть может, изменила бы судьбу Человечества». И он выносит ей приговор, о котором я долго размышлял: «Ибо она нарушила вечный закон и, как ни была сильна, возвратилась в небытие…»
Тут сразу приходят на ум великие герои мифов, легенд и истории, которые пытались произвести революцию в обществе и тем самым переделать судьбу человека: Люцифер, Прометей, Эхнатон, Ашока, Иисус, Магомет, Наполеон… Особенно выделяется среди них Люцифер, Князь Тьмы, самый блистательный революционер из них всех. За его «преступление» платит каждый. Однако их всех почитают. Я твердо верю, что мятежник ближе к Богу, чем святой. Ему дана власть над темными силами, которым мы должны подчиняться, пока нас не озарит свет истины. Возвращение к источнику, единственная революция, имеющая значение для человека, есть высшая цель человека. Это революция, которая может совершиться только внутри его существа. В этом истинный смысл стремительного погружения в поток жизни, ощущения полноты бытия, пробуждения, обретения подлинной личности.
Личность! Вот слово, о котором я непрестанно думал, перечитывая Райдера Хаггарда. Именно загадка личности стала причиной того, что надо мной обрели власть такие книги, как «Луи Ламбер»{43}, «Серафита», «Подстрочник Кабесы де Вака», «Сиддхартха». Я начал свою писательскую карьеру с намерением рассказать правду о себе. Какое глупое самодовольство! Что может быть более вымышленным, нежели история чьей-либо жизни? «Мы ничему не учимся, когда читаем [Винкельман], — сказал Гете, — мы становимся чем-нибудь». Точно так же и я могу сказать: мы ничего не открываем о себе, говоря правду, но иногда мы постигаем себя. Я полагал, что даю, тогда как на самом деле получал.
Почему в своих сочинениях я придаю такое значение грубому, повторяющемуся житейскому опыту? Не пускаю ли я пыль в глаза? Открываю я себя или нахожу? В сфере секса я, кажется, поочередно теряю и нахожу себя. Конфликт, который, если не скрывать его, несомненно затухает, — это конфликт между Духом и Реальностью. (К слову сказать, «Дух и Реальность» — это название книги моего кровного брата, которого я обнаружил совсем недавно.) Долгое время реальностью для меня была Женщина. Иначе говоря — Природа, Миф, Страна, Мать, Хаос. Я много рассуждаю — и читатель, конечно, изумляется этому — о романе под названием «Она», совсем забыв, что посвятил лучшую часть своей автобиографии «Ей». Как много от книги «Она» в «Ней»! Вместо великих гробниц Кора я описал бездонный черный колодец. Как и в книге «Она», отчаянным «Ее» стремлением было подарить мне жизнь, красоту, власть и превосходство над другими — пусть лишь через магию слов. И «Ее» судьбой также было бесконечное самопожертвование, ожидание (и в каком страшном смысле слова!) возвращения Возлюбленного. И если «Ее» стремление завершилось тем, что я встретился со смертью в Месте Жизни, разве не произошло это также из-за страха и ревности? В чем секрет Ее ужасной красоты, Ее пугающей власти над другими, Ее презрения к угодливым поклонникам? В желании искупить свое преступление. Что за преступление? Да ведь она похитила мою личность в тот самый момент, когда я готов был обрести ее вновь. В Ней я жил так же истинно, как образ убиенного Калликрата жил в уме, сердце и душе Аиши. Неким странным, окольным путем, посвятив себя цели обессмертить Ее, я убедил себя, что даю Ей Жизнь в обмен на Смерть. Я думал, что смогу воскресить прошлое, оживить его, сделать истинным. О суета, суета! Все, чего я добился, — это разбередил нанесенную мне рану. Рана эта до сих пор кровоточит, и боль от нее напоминает мне, кем я был. Вижу ясно, что не был тем, не был этим. «Небытность» яснее, чем «бытность». Я вижу смысл долгой моей одиссеи — и узнаю всех Цирцей, державших меня в рабстве. Я обрел отца — и того, который во плоти, и того, кто не может быть назван по имени. И понял, что отец и сын — одно. И более, неизмеримо более: понял наконец что все есть одно.
В Микенах, стоя перед могилой Клитемнестры, я пережил вновь древние греческие трагедии, которые насыщали меня больше, чем великий Шекспир. Карабкаясь вниз по скользким ступеням в колодец, описанный мною в книге о Греции{44}, я ощутил тот же ужас, какой пережил мальчиком, спускаясь в недра Кора. Мне казалось, что я стою перед многими бездонными колодцами, смотрю на многие гробницы. Но по сию пору еще больше потрясает меня и внушает трепет воспоминание о том, что, когда бы ни приходилось мне созерцать Красоту, особенно красоту женщины, я всегда испытывал чувство страха. Страха и еще нечто вроде ужаса. Откуда этот ужас? Смутное воспоминание о том, что я был другим, чем сейчас, что был (некогда) способен получить благословение красоты, дар любви, Божью истину. Разве не спрашиваем мы себя порой, отчего в великих героинях любви во все века есть нечто роковое? Отчего их смерть кажется такой логичной и естественной, отчего склонны они к преступлению, отчего вскормлены злом? В романе «Она» есть одна особенно пронзительная фраза, которую произносит Аиша в тот момент, когда понимает, обретя своего Возлюбленного, что физическая близость между ними пока невозможна. «Я еще не могу стать твоей, ибо мы с тобой разные, и внутренний свет мой опалит тебя, и, быть может, уничтожит». (Я бы отдал все, чтобы узнать, как воспринял эти слова, когда прочел их мальчиком!)
Сколько бы я ни распространялся о сочинениях других, я неизбежно возвращаюсь к одной и единственной книге — книге обо мне самом.
«Могу ли я, — говорит Мигель де Унамуно{45}, — быть таким, каким сам себя считаю или таким, каким другие считают меня? И эти строки становятся исповедью перед лицом неизвестного и непостижимого во мне, неизвестного и непостижимого для меня. И я создаю легенду, где должен похоронить себя».
Эти строки находятся на форзаце «Черной весны» — книги, которая выражает меня самого куда больше, чем другие из уже написанных мною или будущих моих книг. Я обещал себе создать книгу как памятник Ей, я собирался открыть в этой книге «тайну» — но у меня хватило смелости начать эту книгу лишь восемь лет назад. А затем, едва начав, отложил ее еще на пять лет. Краеугольным камнем этого монументального сооружения должен был стать «Тропик Козерога». Но он больше похож на вестибюль или прихожую. По правде говоря, я написал эту ужасную книгу[68] в голове, когда набрасывал (в течение примерно восемнадцати часов подряд) подробный план или заметки, в которых заключалось основное содержание вещи. Я наметил этот таинственный план главного своего труда в период краткой разлуки — с «Ней». Я был совершенно одержим и пребывал в полном отчаянии. Сейчас исполнилось почти двадцать три года с момента, когда я завершил этот предварительный проект. Тогда я не хотел писать ничего другого, кроме этой грандиозной книги. Она должна была стать Книгой Моей Жизни — моей жизни с Ней. Из каких поразительных, невообразимых поворотов состоит наша жизнь! Вся она — странствие, вся она — поиск. Мы даже не сознаем свою цель, пока не достигаем ее и не сливаемся с ней. Употребляя слово «реальность», мы имеем в виду миф и легенду. Говоря о созидании, погребаем себя в хаосе. Мы не знаем, откуда пришли, куда идем и даже кто мы есть. Мы направляем парус к золотым берегам, мчимся порою, словно «стрелы вожделения», и прибываем к месту назначения, покрытые славой удачных свершений — или попадаем в недоступную пониманию бесформенную груду, из которой была выдавлена сама сущность жизни. Но пусть нас не обманывает слово «провал», ибо оно неотделимо от многих прославленных имен — это не что иное, как проклятие писательства и символ мученичества. Когда славный доктор Гаше написал Тео, брату Ван Гога, что по отношению к Винсенту нельзя применить выражение «любовь к искусству», что в его случае речь, скорее, идет о «мученичестве» в искусстве, мы всем сердцем осознаем, что Ван Гог был собой одним из самых великолепных «провалов» в истории искусства. Точно так же, когда профессор Дандьё утверждает, что Пруст был «самым живым из мертвецов», мы сразу понимаем, что этот «живой труп» замуровал себя, чтобы обнажить абсурдность и пустоту нашей лихорадочной деятельности. Луч света из «убежища» Монтеня прошел сквозь века. Книга «Конченый человек» Папини привела меня в крайнее возбуждение и помогла мне изгнать из головы всякие мысли о поражении. Как Жизнь и Смерть, успех и поражение очень близки друг к другу.
Наша великая удача состоит в том, что мы порой не можем правильно истолковать свою судьбу, — до тех пор, пока она нам не откроется. Мы часто добиваемся цели помимо собственной воли. Мы пытаемся обойти болота и джунгли, прилагаем безумные усилия, чтобы избежать диких мест или пустыни (одной и той же), неотступно следуем за вождями, поклоняемся разным богам вместо Одного и Единственного, плутаем в лабиринте, летим к далеким берегам и говорим на чужих языках, принимаем чужие обычаи, условности и нравы, но при этом всегда движемся в направлении истинной нашей цели, до последнего мгновения сокрытой от нас.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.