II ИДЕАЛИЗМ И НАТУРАЛИЗМ В ГОТИЧЕСКОЙ СКУЛЬПТУРЕ И ЖИВОПИСИ.

II ИДЕАЛИЗМ И НАТУРАЛИЗМ В ГОТИЧЕСКОЙ СКУЛЬПТУРЕ И ЖИВОПИСИ.

ВВЕДЕНИЕ

Все более глубокое вникание в политическую, правовую, хозяйственную и религиозную жизнь Средних веков принадлежит, без сомнения, к числу наибольших заслуг нового и новейшего исторического исследования. По выражению Белова, историческая наука никогда не была так объективна, как сейчас, причем под этим надо понимать не только поднятую до высшей меры достоверности критику источников. Многосторонность мировоззрения и способность приблизить к нашему пониманию давно исчезнувшие, чуждые нам по существу периоды, никогда не были раньше так велики. И нигде не виден яснее этот прогресс, который возник в беспрестанном взаимовлиянии расширения и углубления исторического изучения, с одной стороны, и растущего богатства нашего культурного сознания — с другой, чем в трактовке истории Средних веков.

Но это ни в коей мере не касается истории средневекового искусства. Правда, новая литература об искусстве Средних веков велика, хотя еще далеко не так велика, как об искусстве Античности или Возрождения. Нет недостатка также и в множестве новых фактов, относящихся ко всем областям средневековой художественной практики, фактов, которые закладывают во многих отраслях образцово-прочный (стоит только указать на монументальную работу Дехио о церковной архитектуре средних веков) фундамент для всякого позднейшего научного использования материала.

Но внимательный наблюдатель, конечно, заметит, что истолкование фактов никоим образом не поспевало за обнаружением их.

Особенно это бросается в глаза в рассмотрении произведений средневековой пластики и живописи. Что касается изучения внешней эволюции, наблюдения над временными и местными связями, выделения и обоюдостороннего разграничения школ, вопросов иконографии и критического обращения с памятниками, то в этом отношении сделано много превосходного; к сожалению, мало сделано в области историко-художественного объяснения общей художественной данности, которую памятники воплощают как индивидуально, так и в целом. И едва ли что-либо может и сегодня удовлетворить нас с этой стороны.

Достойная всяческого уважения грандиозная попытка Шнаазе — вывести средневековое искусство, как целое, из его «внешних и внутренних мотивов», — сделана в середине XIX в. и покоится большей частью на предпосылках, которые должны быть сочтены сейчас превзойденными и несостоятельными. Но как мало мы с тех пор исторически приблизились (при всем более точном знании традиции) к художественному смыслу средневековых скульптур и картин! Как мало научились мы понимать их в их своеобразии, как свидетельства художественных стремлений, специфичных для средневековья, но не менее важных и объективно замечательных, и оказавших на дальнейшее развитие искусства не меньше влияния, чем искусство классической античности или итальянского возрождения. Внутреннее величие и творческая сила большей частью признаются только за средневековой архитектурой, произведения же изобразительного искусства допускаются сюда только в ограниченной мере и только опосредованно[9] . За немногими исключениями (о которых мы еще будем говорить), сознательно или бессознательно (против чего восставал уже Шнаазе), их воспринимают в большей или меньшей степени как «только исторические документы», и «свидетельства примитивных степеней развития», как относительные ценности переходного времени, и только в самых редких случаях их исследуют с точки зрения их особого средневекового художественного содержания. Когда же стараются отдать должное художественным достоинствам средневековых статуй или живописи, то слова часто звучат пусто, как условные формулы вежливости. С ними связывают оценочные представления, которые произвольно перенесены на средние века. Это, естественно, влияет и на общую картину средневекового искусства, которая делается оттого неопределенной и поразительно безжизненной, делается царством туманных, хаотических сумерек, из которых выделяются — в сильной, но, скорее, неопределенно воспринятой, чем ясно очерченной действенности и значительности — отдельные вершины художественного творчества, великие соборы, статуи Реймса, Наумбурга, витражи Шартра. В то же время большинство памятников представляется безразличной массой, с которой связываются антикварные вопросы, неясные представления стиля или современные, основанные на ощущении ассоциации, чему, однако, почти всегда недостает того исторического и художественного оживотворения, которое заставляет нас даже самое незначительное произведение греческого искусства воспринимать как необходимый плод определенного, замкнутого и самоценного, духовного и культурного развития.

Причины этого положения дел становятся для нас ясны, когда мы отдаем себе отчет, как создан масштаб, по которому обычно оценивается художественное значение средневекового пластического или живописного создания. Если оставить в стороне вопросы о содержании, то надо признать, что средневековое произведение пластики или живописи главным образом обсуждается в том плане, является ли оно еще античным или уже верным природе; при этом под «верностью природе» обычно понимаются те требования предметной объективности описания и передачи форм, которые вырабатывались в искусстве XV и начала XVI вв., и с тех пор в общем представлении остались низшею ступенью того, что можно требовать от предметно верного и естественно правдивого изображения. Другими словами, о средневековой живописи и скульптуре судят с точек зрения давно минувшего прошлого или гораздо более позднего развития и забывают, что между ними лежали столетия, заключающие в себе целый мир. По существу — это точка зрения итальянских теоретиков искусства эпохи возрождения и барокко, до сих пор играющая свою роль, это — теория об упадке и возобновлении искусства, теория, возникшая из художественного осуждения готики в эпоху кватроченто, пережившая чувствительно романтическое и историческое открытие средневекового искусства в прошлом столетии, а теперь только принявшая новые научные формы. Конечно, было и будет плодотворным следить за продолжением жизни античности в средние века и за начинающимися в разное время, в различных областях движениями возрождения, византийскими и другими влияниями. Исследования средневековых ранних этапов верности природе, допускающей объективную проверку, могут быть одинаково интересны и важны, как хотя бы изыскания относительно состава позитивных, естественнонаучных знаний средневековья. Но не надо думать, что исследования такого рода могут каким-либо исчерпывающим образом вскрыть «отставание» и «прогресс» в средневековом искусстве и осведомить нас насчет его общего историко-художественного положения, его существа и его целей. Дело не в том, что (как это утверждалось некоторое время тому назад в парадоксальном противоречии общепринятому методу) натуралистические завоевания средневекового искусства были несущественны по сравнению с лежащими в их основе художественными задачами. Но эти натуралистические завоевания были так многосторонне и разнообразно связаны со специфически средневековыми предпосылками и проблемами, что, будучи оторваны от них, они не могут удовлетворительно объяснить ни устремлений воли и способностей средневековых художников в другом направлении, ни быть понятыми правильно сами по себе. Подобно принципу верности природе обстоит дело и с отдельными композиционными признаками, которые мы (под влиянием классического искусства и исходящих от ренессанса художественных течений) привыкли рассматривать в качестве неотделимых от понятия каждого «больше уже не примитивного» образного построения, но которым далеко не всегда и всюду воздается должное. Во многих отношениях средневековая пластика и живопись просто несоизмеримы с античной или нового времени, как, например, крестовые походы не могут быть сравниваемы с античной или новейшей колониальной политикой. Если их сопоставить друг с другом, то было бы нетрудно доказать,что античность пережила свой официальный конец и что возрождение началось до своего официального начала, но при этом проходят мимо того, что было специфично только для средневекового изобразительного искусства и в чем состояла его собственная ценность и принципиально новая направленность, данные им пластическому и живописному творчеству.

Это, естественно, не должно означать, что никто никогда не занимался специфически средневековыми художественными качествами хотя бы романских или готических скульптур и картин. Их неоднократно выделяли и исследовали по отдельными памятникам, школам и периодам. Но как раз в этом господствующая неуверенность, колеблющаяся между субъективной подчеркнутостью и бессвязными наблюдениями, ясно доказывает, как не хватает прочных основ и исторически выясненных точек зрения для изучения средневекового искусства. Это начинают сейчас понимать, и все больше вступает теперь в свои права потребность преодолеть эту неуверенность углубленным пониманием художественных ценностей, лежащих в основе средневекового искусства и характерных для него, — целостным и живым постижением его общего характера, чем в известной мере обладал период романтизма. Дело, однако, в том, что это романтическое восприятие было фантастично и односторонне строилось на духовных течениях современности. Поэтому когда художественный натурализм и исторический критицизм стали определяющими и в отношении к старому искусству, романтическое восприятие средних веков должно было мало-помалу распасться без того, чтобы его в последующем заменило какое-либо иное. Но как быстро и сильно в последние годы распространилось осознание этого пробела и недостаточности прежнего воззрения, доказывает благоприятный прием попытки Воррингера, пожелавшего одним взмахом приподнять занавес, за которым была доселе скрыта для современного зрителя художественная сердцевина средневекового искусства. Не считаясь с историческими фактами, произвольно ограничившись одною, правда, очень характерною чертой средневекового искусства, Воррингер положил в основу своих блестяще написанных размышлений построенное по приемам «психологии народов» понятие «готической формальной воли»[10] . Последняя отличает все то, что создали собственной силой в области искусства новые северные народы, от древневосточного и классического художественного творчества, так что на готику можно смотреть как на скрытую или явную отличительную черту всего художественного развития, вплоть до того момента, когда оно было прервано влиянием итальянского возрождения, позднее — с момента и в той мере, как оно освобождалось от этого влияния. Сколь ни ослепительными представляются на первый взгляд доказательства Воррингера, однако при ближайшем рассмотрении его исходная точка зрения (существование априорной, враждебной действительности и потому также всякому натурализму, «готической» концентрации искусства новых народов на моментах сверхчувственной повышенности выражения) превращается в произвольную конструкцию. Она может приблизить к нашему пониманию многие важные феномены средневекового искусства, но, будучи поставлена лицом к лицу со сложным историческим положением дел, представляется еще фантастичнее, чем абстрактные стилевые понятия романтиков. Более плодотворный путь избрали некоторые отдельные исследователи в области древнехристианской и средневековой архитектуры и скульптуры, к которым мне хотелось бы возвратиться позднее. Но и они дают не больше, чем только разрозненные предпосылки для независимой от общепринятых и несостоятельных представлений концепции художественного значения средневековой пластики и живописи.

То обстоятельство, что мы с таким трудом находим путь к более близкому пониманию того, чем же были статуи и живопись для средних веков в художественном отношении, основывается в первую очередь на нашем недостаточном знании общих духовных предпосылок средневекового искусства или на недостаточном учете последних. Правда,постоянно указывается на то, что средневековое искусство покоилось всецело на некоем религиозном мировоззрении. Пои этом не обращают внимание на то, что это мировоззрение только негативно, но и позитивно воздействовало на развитие искусства и тем самым создало те точки зрения и ценности, что несоизмеримы со всеми предшествующими. Оценивая их с точки зрения истории искусства ниже, чем другие, мы оттого еще менее правы, ведь эти ценности решающим образом повлияли на последующее искусство нового времени. Вряд ли сегодня кто-либо усомнится в том, что средневековая теология была не бесплодным застоем в истории духовного развития, не связала человеческий дух жесткой догматикой, как могли это представлять себе ранее, но ознаменовала собой важный этап в духовном развитии европейских народов, на котором сегодняшняя духовная жизнь покоится не менее, чем на Ренессансе. Это же относится и к средневековому искусству.

Глубоко идущие различия, которые при всех аналогиях все-таки повсюду принципиально отличают искусство нового времени от классического, имеют по большей части свои корни в средних веках и притом как раз в тех моментах развития средневекового искусства, которые, будучи в одинаковой мере противоположными античности и далекими от всякого нового мышления и чувствования нового времени, объясняются своеобразным отношением средневекового человека к чувственной жизни.

Но как мы сумеем понять и научимся толковать это явление, не поддающееся как будто совсем нашему вчувствованию, ибо возникло оно из художественного настроения, с которым мы едва ли можем найти непосредственные точки соприкосновения? В то время как античность, благодаря давней и целенаправленной духовной работе, сделалась неотторжимой частью нашей культуры и оформила большую часть того, что выработалось после победы возрождения в области общих духовных точек зрения; в то время как она, в существенном, продолжает жить в нашем интеллектуальном и художественном сознании, духовная культура средних веков остается для нас, при всем воодушевлении романтиков, в полном смысле слова чужим миром, к наглядному образу которого мы должны еще с трудом пробиваться. В этом отношении может оказать несомненно неоценимые услуги предметный состав памятников, т. е. чувственное отражение того, что представлялось средневековью достойным художественного образцового оформления и увековечения из всего запаса духовных и материальных благ, и я не хочу упустить возможности подчеркнуть, что то самое важное, чего мы можем ожидать в этом отношении от истории искусства, должно проистекать из ее собственных задач, из наблюдения художественных устремлений и средств выражения в их имманентном и автономном развитии. Это, однако, совершенно не означает того, что, преисполняясь гордостью за подобное решение искусствоведческих проблем, следовало бы замкнуться лишь в круге собственной деятельности, к чему иногда призывали в последнее время, ведь для оценки общей духовной ситуации средних веков можно было бы привлечь результаты других научных исследований, будь то прогрессирующая разработка других областей духовной жизни средневековья или изучение литературных памятников того времени. Это требуется не для того, чтобы, как это пытались сделать во времена Шнаазе, установить причинные взаимосвязи между художественными явлениями и возникновением новых хозяйственных, социальных, религиозных обстоятельств (что уже давно признано неплодотворным), и не для того, чтобы выводить духовное содержание произведений средневекового искусства, к примеру, из писаний великих средневековых теологов, чье воздействие на искусство, если таковое имело место, едва ли является исторически как-либо постижимым. Однако то, что может предложить нам ценнейшую отправную точку для истинной оценки средневековых произведений искусства, ее в первую очередь ускользающего от нашего глубокого понимания духовного содержания и обусловленной им своеобразной и исторически бесконечно внешней эволюции отношения к трансцендентной идее, с одной стороны, к реальным фактам и благам жизни и природы, с другой, т. е. важнейшие источники внутренних преобразований средневекового искусства, все это, естественно, не было ограничено только искусством, но совокупно всеми течениями времени и историческими фактами на которые оказывало влияние лежащее в их основе средневековое христианское мировоззрение. Однако мы встречаемся и с такими моментами развития, когда под покровом изображения полностью теряется связь с тем, чего обычно требуют от искусства; по большей части это либо недвусмысленно выражено в самих памятниках, либо из исследования соответствующих областей становится ясно, что вряд ли можно подвергать сомнению значение для искусства аналогий из таких сфер как: средневековая литература, большие теологические споры и системы, научные устремления и общие элементы образования в эпоху средневековья. Теоретическим комментарием к возрождению идеалистического монументального искусства в средние века и к заключенному в нем новому вдохновению природой являются не такие жалкие подспорья, как работы мастерских — «книги рецептов»[11] , на которые обычно ссылаются, но работы великих средневековых мыслителей, для которых проблема соотношения человека и мощных духовных абстракций и определенное ею восприятие мира чувств стояли в самом центре духовных интересов.

Имеющие в истории искусства нового времени решающее значение художественные цели и взаимосвязи предстают во многом более ясными, будучи дополненными в то время, когда они были значимыми, рассмотрением художественно-теоретических вопросов. Эти последние рассуждения, вне зависимости от того, как много они несут в себе формально или произвольно сконструированного, будут иметь своим последствием то, что позднейшие историко-искусствоведческие исследования с самого начала смогут опираться на твердые знания о важнейших изменениях в восприятии художественных проблем. Все это почти полностью отсутствует в средние века, когда формальные задачи во многом должны были подчиниться всеобщему духовному содержанию, однако частичной заменой могут служить нам посвященные этому содержанию работы великих теологов.

Если даже высшие цели искусствоведческого размышления везде одинаковы, то все же, без сомнения, великие периоды истории искусства требуют разной научной разработки, отношения, и поэтому было бы просто неумно отказываться от тех названных вспомогательных средств лишь оттого, что они лежат несколько в стороне, или потому, что их не всегда удачно применяли. Ошибаются тогда, когда используют их без отбора для мнимо окончательной картины художественных обстоятельств определенного времени, но они могли бы нам помочь эвристически, как я и попытаюсь показать в последующем исследовании одного конкретного вопроса, могли бы помочь выйти на новый уровень в оценке произведений искусства, что, как уже было выше изложено, должно рассматриваться сегодня как одно из важнейших пожеланий в области изучения искусства средних веков.

ИДЕАЛИСТИЧЕСКИЕ ОСНОВЫ

Идеализм готического искусства. Что понимать под этим?

Отличный от идеализма классического искусства, идеализм готического искусства имел свои корни в спиритуализме христианского мировоззрения и покоился на победе абстрактно-духовной значительности, над формальным совершенством, на господстве духа над материей. Это господство было, правда, не ограничено одной готикой (оно наблюдается на протяжении всего средневековья) и даже, будучи старше ее, являлось характерным продуктом позднеантичного духовного развития принадлежало к числу мостов, связывающих христианство с классической культурой. Чисто семитическое, т. е. отрицающее всякую связь между божественной идеей и образным представлением, христианство было бы для средиземноморских народов столь же непредставимым, сколь нелегко для христианства было бы принять материальный антропоцентризм греческо-эллинистического искусства. Однако в этот момент неоплатоническая философия и новое иллюзионистическое искусство и предложили желанный компромисс и сделали возможным соединение новых религиозных идей с культурным миром на почве искусства. Искусство, которое знает тело только как бесконечно текучее и меняющееся оптическое впечатление, которое все больше превращает реальное бытие в отражение субъективного ощущения, могло также и в другом направлении передвинуть центр тяжести в художественном творчестве, поставить ударение на духовном субъективизме и заменить сенсуализм раннего классического искусства господством спиритуализма, на котором должно было бы быть построено все средневековое искусство[12] . И из этой новой ориентации фантазии, благодаря которой также стал возможным и вход германских народов в круг старого средиземноморского искусства, и возникло, меняясь, шаг за шагом, в резких переменах, новое искусство. Оно представляется регрессом, потому что оно двигалось в другом направлении, нежели то, которое мы до тех пор единственно привыкли признавать за движение вперед. Это новое искусство отнимало у художественных форм все, что могло бы быть воспринято как выражение художественного апофеоза чувственного облика человека, и рациональных движущих матернею сил, для того чтобы математизировать мертвую архитектоническую массу, чтобы принципиально идеализировать ее в ее мощной аморфной «варварской» бесформенности «тайной» конструкцией и ритмикой, чтобы претворить ее в выражение абстрактных идей с тем, чтобы требовать от наглядного образного изображения более глубокого смысла принципиального одухотворения, с тем чтобы поднять его другими словами, от объективного культового образа — in ovo[13] и в решающей степени для всего будущего — до степени исповедания. Все это и многое другое, что с этим связано, заставит нас, — когда мы попробуем положить в основу рассмотрения объективные исторические точки зрения, — воспринять в новом свете также и раннесредневековое и романское искусство, воспринять не только как результат античной традиции, как опыт и искание новых натуралистических и технических решений, но как самостоятельную фазу большого спиритуалистически-идеалистического художественного периода, создавшего для развития человечества новые ценности и основы как в сфере искусства, так и во многих других областях культуры.

При этом готический идеализм существенно отличался от этого позднеантичного и средневекового антиматериализма. В то время как для последнего материя была ничем, абсолютно незначительным или по меньшей мере второстепенным (что следовало из духовного возвышения через искусство) и по возможности элиминировалась, то в позднем средневековье соотношение между чувственно постижимым и надчувственным в высшей степени усложняется.

И это относится не только к искусству — для прояснения этой проблемы могло бы быть полезным, если бы мы обрисовали это соотношение, исходя из всего мировоззрения позднего средневековья. К гуманистической литературе восходит та кардинальная ошибка, когда полагают, что humaniora[14] были единственным наследием античности для последующего времени. Humaniora были разрушены основанными на естественном праве милитаристскими и политическими, национальными и захватническими государствами, и остались лишь membra disjecta*; коренящийся в их наивном материализме смысл был утрачен, и они лишились своего значения, как письменность, которую не умеют читать. То, что их заменило, было учением об абсолютной ценности человеческой души, исполненным этоса, основанного не на силе или праве, но на убеждении и общности образа мыслей. Это учение было совместным продуктом античной философии и христианства, и в том, что оно переняло главенство, заключается значительно больший разрыв, чем во внешних обстоятельствах, разрыв, отделяющий новую эпоху и новое человечество от античности. Новые духовные цели как единственная истина и руководство представлялись этому человечеству настолько значимыми, что все остальное сразу же было отброшено в сторону как нечто второстепенное и незначительное. Античная культура распалась не потому, что потеряла лучших (Seeck), но потому, что для лучших выросли другие задачи, отличные от тех, что содержались в античных институциях и в античном восприятии жизни. Позитивные науки, национальные литературы, натуралистические искусства распались, т. к. великих мыслителей стала занимать всеобщая, выходящая за пределы названных тем постановка вопросов. И то, что эти мыслители сделали, было значительно больше, чем лишь внутреннее и внешнее выстраивание новой религии: если античность, по словам Дильтея, произвела на свет чувственно-эстетическую культуру, то благодаря властной многовековой концентрации мыслей и фантазии на чисто спиритуалистических идеалах (что характеризует духовную жизнь христианской античности и раннего средневековья) стало возможным достижение того пронизывания всех жизненных соотношений и проблем чисто духовными ценностями, тот перевес исходящих из субъекта объективных истин и этических чувств, что означало важнейшую предпосылку всего дальнейшего культурного прогресса.

Это смещение центра тяжести от чувственного восприятия и от покоящейся на воле и власти организации жизни к основанной на духовных течениях и чувствованиях не обладало бы столь сильным воздействием, если бы оно не начало свое победное шествие в качестве обязательного религиозного требования, знающего лишь одну, надприродную цель. К тому же безграничный спиритуализм, гробница старых, обесцененных им культур, должен был по мере своего проникновения в церковной форме во все жизненные состояния вступать во взаимодействие с реальными соотношениями, освободившимися в результате великой духовной катастрофы от старых классических культурных условностей и по-новому развившихся под воздействием новых народов. Из этого выросла, однако, та проблема, в которой перекрещиваются все духовные интересы средних веков, проблема, занимавшая всех мыслителей средневековья и заключающая в себе ключ ко всему средневековому мировоззрению и миропорядку: проблема соотношения между надчувственными идеалами и «миром», между естественным и сверхъестественным законом, между абсолютным духовным принципом трансцендентного жизненного предназначения и всем тем, что ему противопоставляют природа, жизнь, историческое развитие с его земными благами и предпосылками[15].

Из этой проблемы или, лучше сказать, из этого комплекса проблем развивалась примечательная система позднесредневековой духовной жизни, исходным пунктом и одновременно воплощением которой была средневековая церковь — хранительница и посредница благодати и откровения, тех глубочайших и идеальнейших духовных благ, что, согласно христианским воззрениям, стояли выше всех остальных. Однако в то же самое время и именно благодаря отмеченному выше церковь была и посредницей в полной переоценке всех мирских ценностей. Она, церковь, покоилась на теософском представлении о божественном государстве, на представлениях о потустороннем мире. Эти последние, однако, обрели в соответствии со стоическим наследием, под воздействием обстоятельств и прежде всего вследствие последовательной, самостоя-ной переработки и приспособления основополагающих христианских идей не только негативное, но и позитивное отношение к земному миру с его благами и правами, задачами обстоятельствами. Эти представления уже не отрицали земной мир совершенно и во всем, как это было в раннем средневековье, но дали ему новый смысл и содержание. Мир был по-новому открыт и обрел новое значение не из новых начал или старых остатков, но принципиально, исходя из точки зрения всепроникающего средневекового спиритуализма; возник новый светский этос, новая наука, новая поэзия, новое мировоззрение, главной чертой которого является религиозный, философский и исторический релятивизм. Жизнь обрела новую собственную ценность как место действия совершенно достойной работы, природа — новое значение как свидетельство божественного всемогущества и мудрости. Природные, социальные и политические учреждения с их ступенчатой системой обязательств и прав включаются как творение провидения и как необходимая промежуточная ступень надземно предопределенного развития человечества в выстроенный до самых высших и конечных последствий мировой институт церкви. И эту церковь можно рассматривать (при том, что она часто была принуждена к насильственному или софистическому выравниванию противоречий) в качестве первой большой осуществленной и в своей дерзости и энергии непревзойденной попытки объединить всю культуру с ее естественными и природными обусловленностями, исходя из духовных основ и с точки зрения идеалистического объяснения мира, объединить в одну единую духовную организацию человечества.

Эта церковь основывалась на важнейших философских и этических завоеваниях древности, на Платоне и Аристотеле, на Цицероне, на Стое и на римском праве, на развитии христианской идеи так же, как и на всех различных новых территориальных и национальных элементах образования и культуры[16].

Результатом этого соединения, последовавшего, подобно слиянию гетерогенных химических веществ, при высокой температуре, под давлением развившегося до высшей энергетики и концентрации отношения к основным проблемам бытия, было, однако, нечто абсолютно новое и самостоятельное. Возникла не просто Politeia или civitas Dei[17] , как о них ни Платон, ни Августин дерзостней и не мечтали, но произошло полное преобразование всех путей к познанию и к нравственному сознанию, родилась новая, целостная, мощная система мыслей и чувств, в которой была переработана вся масса старых духовных ценностей, система, в которой содержались ростки всех как рационалистических, так и идеалистических течений нового времени, система, в которой античность была не только отодвинута на задний план, но потенциально, в качестве настоящего, навсегда преодолена.

И эта примечательная, бесконечно искусственная и сложная система отражалась в искусстве позднего средневековья. Его часто называли, обыгрывая тонкость его конструкций, окаменевшей схоластикой, что справедливо лишь в той мере, что речь идет о параллельных явлениях более глубоко лежащего всеобщего культурного переворота. И в готическом искусстве находим мы то фундаментальное примирение между надчувственным толкованием жизни и относительным признанием жизни, что лежит в основе этого переворота. Свое наиболее полное и высшее выражение это искусство нашло в громадных церковных постройках. Но не потому, что, как древнеегипетское, это искусство было чисто иератическим, да и в столь же малой степени вследствие того, что из религиозного искусства проистекали решения, составлявшие просто-таки единственный источник художественных представлений, но по той причине, что грандиозные соборы были чистейшим воплощением мирового института церкви, как бы символом эпохи, как сегодня таковыми являются громадные города. Однако же следует остерегаться переносить в эти вопросы современные представления: уходя от любых сравнений, готические соборы были абсолютно исключительным, специфически средневековым творением. Люди жили в тесных маленьких городах с узкими улицами и темными жилищами, стиснутые духовно и телесно, и те же самые люди возводили строения, которые представляются разрывающими все рамки земной связанности, которые пространственно широко и легко подымаются в головокружительные высоты, не имея ничего или мало почвенно-земного, в строительстве которых принимали участие художники из близка и далека, и эти постройки, совместный труд поколений, народов, всего христианского мира возникли как символ царства божия на земле и как выражение идей, что прямо, перед глазами вели человечество через очищение от земного в высшее бытие.

В этих постройках перед нами предстает соотношение государства божия и мира как новое соотношение между духом и материей.

Готическая архитектура никоим образом не пыталась преодолеть материю. Готические соборы — огромные каменные сооружения, которые должны воздействовать как таковые. По своей художественной направленности они принципиально отличны от древнехристианских базилик, в которых материальная сердцевина здания не должна была существовать для зрителя художественно и поэтому должна была исчезать в антиматериальной игре движения, перспективного пространственного воздействия, света и тени, перемены красок.

Обо всем этом не может быть и речи в готических зданиях, которые никогда не отрицали своего «каменного» характера. В этом они соприкасаются с предшествовавшей им романской архитектурой, но не без того, чтобы одновременно быть разделенными с нею глубоко идущим отличием. В то время как в романских постройках дуализм миросозерцания выражается в резком противопоставлении материи, оформленной в элементарном виде, как стены и столбы, и абстрактной композиционной закономерности, — в готике материал, строительная масса, камень в качестве элемента здания, не выпадая как фактор воздействия, теряет все же свою самостоятельность и значение и делается без остатка только выражением целостной, вышестоящей художественной идеи. То же мы наблюдаем и в греческой архитектуре, только с той решающей разницей,что в то время как в последней речь шла о приемах художественного воплощения и выяснения объективных, лежащих в основе здания материальных сил — тяжести, физического противодействия и его преодоления, механического оживотворения материального состава, — в готике как раз эти силы по возможности отстранены и скрыты, и материя должна подчиняться другим силам, которые по своей природной сущности и положению не являются присущими ей. Благодаря в высшей степени остроумной конструкции, которая уже как технический прогресс означает новый отрезок в истории человечества (эта конструкция была придумана, правда, не в качестве технического достижения как такового, — что является значительнейшим memento для всех позитивистских систем и объяснений истории, — но исключительно во благо чисто духовных целей)[18], оказалось возможным преодолеть две основные особенности материала: его постоянность, связанность с землею и его слитность или компактность, тем самым подчиняя материю — без совершенного ее уничтожения — надматериальной художественной воле. Последняя, правда, была не индивидуальной, как в эпоху барокко, а покоилась на общих, господствующих в человечестве идеях. Словно совсем не касаясь земли, подымаются готические соборы в необузданном «вертикализме», огромные и все-таки нетяжелые, над городами, растворяясь в пространстве, свободно вырастая, как растение, и все же до последнего фиала будучи сдержаны имманентной упорядоченностью, которая как божественный закон и ее во всем представляющая в государственной и светской жизни духовная и светская власть организует и объединяет в универсальную и идеальную целостность.

В этом художественном организме, который мог расти в течение десятков и сотен лет без потери своего единства, потому что оно покоилось не на изолированной, ограниченной в себе форме, а на нематериальном принципе, изобразительное искусство не могло иметь самостоятельного значения[19]. Это звучит парадоксально, когда мы думаем о необозримом количестве пластических произведений, которыми были украшеныготические соборы и которые означают возрождение монументальной скульптуры; или когда мы вспоминаем множестворажей и фресок (как дошедших до нас от готического времени, так и недошедших), общее число которых по богатству предметов и изображений образовало бы, пожалуй, самую подробную изобразительную хронику всех времен.

И все-таки это богатство было связано, было внешне и внутренне несвободно как по отношению к зданиям, с которыми оно было соединено, так и в его отношении к природе и жизни. Произведения искусства ренессанса — статуя Донателло, картина Рафаэля или Тициана — являются микрокосмом, миром в себе, не только в том смысле, что их ценность и действенность в незначительной мере зависят от действия здания, что большая часть их художественного содержания была автономна и могла быть понята и оценена без связи с вышестоящей художественной системой. Об этом не может быть речи в готических скульптурах или картинах. Ряды статуй, украшающие готический фасад, образуют неотделимую часть этого фасада, и притом не только в качестве декорации, как утверждалось порою, когда говорили о декоративном значении готических скульптуры и живописи; декоративными являются художественные формы (если только не совсем перевернуть смысл слов), которые составляют «агрегат», составляют нечто «прикладное», имеющее задачей повышение действия художественного произведения, но что можно было бы также и опустить без того, чтобы основная форма потеряла свое формальное значение. Готическое же статуарное украшение является частью основной формы и вместе с архитектоническими частями выражает движение здания и его тектонический смысл, выражает непринужденный рост, свободное растворение компактной массы, а готическая монументальная живопись остается несомненным выражением архитектуры, которая освобождает ее от господства твердой стены, объема в замкнутом в себе пространстве.

При этом было бы, однако, совершенно неверно видеть в готической скульптуре и живописи только воплощение архитектонической мысли их времени. В рамках архитектонической связанности готическое изобразительное искусство означает в то же время также самостоятельное новое решение пластических и живописных проблем, причем сначала на основе идеалистического характера раннеготического искусства, от которого нам надо исходить при нашем рассмотрении. Здесь наталкиваешься на немалые трудности уже в терминологии художественных особенностей, так как наша обычная терминология возникла в эпоху, которая ничего не хотела знать о художественном смысле древнейшего готического искусства, да и не могла знать. Но объясняется это и объективными причинами.

Наше восприятие искусства всецело определяется со времени тех изменений, которые оно претерпело за период, истекший от средних веков до нового времени — отношением к реальному бытию, к природе и к чувственному человеческому переживанию, причем это остается в силе и тогда, когда мы имеем дело с ирреальными мотивами. Поэтому нам не легко представить себе мир, который все ценности действительности, все воспринимаемое чувствами или рассудком, все конечное, ограниченное, видел только в зеркале абсолютного, вечного, бесконечного и смотрел на конечное только как на проявление чувственно и рационально непостижимой божественной мысли, находящейся, по словам Гильдеберта из Лавардина, «надо всем, подо всем, вне всего, во всем». К последней следует сводить всю причинность, все создаваемое и созданное; но своеобразие средневекового художественного развития заключалось не только в религиозном характере (на что постоянно и указывают). Искусство контрреформации, например, было религиозным не в меньшей мере, и все-таки — несмотря на многие точки соприкосновения — оно далеко от готического. Своеобразие готики заключалось во всемогуществе находящейся вне материального переживания духовной конструкции, влияние которой было так велико, что всякое непосредственное прибегание к чувственному опыту в духовных вещах (подобно тому, как ныне всякое своевольное пренебрежение им) воспринималось как бессмысленный и заслуживающий порицания проступок против истины и человеческого рассудка. Ансельм Кентерберийский писал, ступая против Росцеллина и его учеников: «В их душах пиление столь переплетено телесными вещами, что оно никак не может из них выпутаться».

В этой подчиненности всех телесных вещей, то есть всех чувственных ценностей и материальных отношений, под углом зрения чисто духовной и надчувственной значимости, сохранялся первоначальный источник прогресса, происходившего в средневековом искусстве, и благодаря которому это искусство - не менее, чем древневосточное, классическое или современное — предстает самостоятельной и законченной фазой во всеобщей эволюции искусства. Это искусство показывает нам тот путь, что вел от сновидческого одухотворения материи и всего универсума в античном христианстве и раннехристианском искусстве к варварски вулканическому, неистово революционному отказу новых народов и новой культуры раннего средневековья от чувственной красоты и привел к резкой границе между новой духовной истиной и убеждением, так же как и покоящейся на них жизнью фантазии, с одной стороны, и «мнимым существованием» старых мирских благ и впечатлений, с другой, к разрыву вплоть до разрушения всех старых культовых понятий[20] . К ним начали обращаться в эпоху Каролингов после того, как безусловное трансцендентное религиозное содержание жизни перестало образовывать единственный масштаб жизни человека и под влиянием новых политических и социальных образований должно было стремиться к новому примирению с земной жизнью и ее ценностями, в чем и надлежит искать глубочайшую причину каролингского возрождения. Однако эта эпоха была и временем господства спиритуализма, господства, которое при всех новых требованиях и целях оказывало решающее воздействие на искусство и которое вместо того, чтобы вести обратно к античности, вело к постепенной переоценке чувственных элементов на новой духовной основе.

Было бы очень заманчиво и важно по отдельности проследить, как из этого процесса во всех искусствах в качестве первого этапа проистекает примечательный параллелизм ограниченно материального и абстрактно надматериального художественного воздействия в романском искусстве и проследить, как достигается второй этап и одновременно завершение перестройки традиционного искусства в готике на основе полнейшего пронизывания и преобразования всех реальных сущностей и взаимосвязей новыми понятиями духовно значимого для человечества и достойного увековечивания. Проследить, как тем самым меняется все отношение к окружающему миру, как возникают новые художественные представления, формальные цели и точки зрения, как основывается новое, принципиально отличное от классического возвышение телесного мира, идущее не от чувственного к духовному, как это было в древности, но наоборот, от духовного и при этом в первую очередь от надмирно духовного к чувственному, как заново возводится телесное, преходяще ограниченная материя через формальную красоту и художественную отвлеченность в царство идеальных благ человечества! Проследить, как через этот универсально исторический, прокладывающий новые пути взлет нового искусства из нового мировоззрения перетолковываются все традиции, как возникают новые проблемы, новые законы монументальности, художественного совершенства, величия и всеобщности!

Если бы все это было положено в качестве движущей силы исторического рассмотрения средневекового искусства и пеоеплетено с богатством реальных фактов, то возникла бы картина художественного развития, которое, исходя из последовательности его внутренней структуры, цельности остроты его характера и значения для всего будущего, можно было бы сопоставить лишь с тем, чем мы обязаны грекам.

Однако же это — задача будущего; сегодня мы хотели бы в той степени, как это требуется для нашей цели, представить лишь некоторые из особенностей готической скульптуры и живописи, происходящих из их надчувственного идеалистического источника.

Так как изображение фигуры стояло вначале всецело на переднем плане, то рекомендуется исходить от нее и прежде всего исследовать решающие для создания отдельной фигуры точки зрения.

Объективное формальное содержание готических фигур, происходящее из двух источников — из традиции и, как подчеркивается порою, «из личного отношения к природе», — по наглядным словам Фёге, «как бы перерисовывается художником в вогнутом зеркале»[21] , т. е. другими словами, подчиняется формальной схеме. Эта схема покоилась, однако, не на примитивных образах воспоминания, которые принимаются за исходную точку архаически-греческого и всякого первобытного искусства Юлиусом Ланге и Эмануэлем Леви. Ее нельзя также просто вывести из структурных и эстетических предпосылок новой архитектуры, как это до сих пор наиболее остроумно пробовал сделать Фёге; она была необычно сложным продуктом всего развития средневекового искусства, для объяснения которого скорее можно было бы указать на идеалистические нормы высшего расцвета греческого искусства. Но только искусство готики стремилось завершить в идеальных образах не естественную функцию и соответствующую ей красоту и выразительность форм, как греческое искусство, а хотело переработать традиционные или покоящиеся на наблюдении природы формальные представления и связи в средства для выражения сверхматериального восприятия художественных идеальных созданий. Не только художественно усиленные впечатления от действительности и естественные живые силы, господствующие над организмами, должны были быть воплощены в художественных созданиях, но реальная форма должна была быть наделена такими качествами, которые ставят перед глазами зрителя субстанцию божественного, ее действие, ее трансцендентную закономерность.