САРОЯН
САРОЯН
Все произошло так, как происходило не однажды прежде: позвонили с Воровского, 52 и сказали, что сегодня в четыре у вас на Пятницкой будет Сароян.
Разом вспомнился Акоп Салахян. Он сказал мне накануне: «Будет Сароян — пригласи меня, ничего добрее ты для меня не сделаешь».
Мигом позвонил Акопу:
— Будь к четырем на Пятницкой — придет Сароян!..
И вот заветные четыре, Сарояна еще нет, но Акоп, разумеется, уже у нас — зарылся в дальние сумерки кабинета, только глаза поблескивают. Представляю, что значит для него встреча с Сарояном, — как меня предупредили (впрочем, об этом знает и Акоп), встреча в редакции предшествует поездке Сарояна в Армению, быть может первой.
Пока мы ждем, прислушиваясь к шагам в коридоре, у каждого из нас в сознании прокручивается жизнь Сарояна, один кадр за другим. Нельзя сказать, чтобы эти кадры возникали в нашем воображении последовательно, но в них, как в цветном сне, есть зримость красок и их объемность. Я вдруг вижу отца Уильяма — он был духовником армянской общины маленького калифорнийского городка, в котором родился писатель. Я вижу, как отец Арменак идет в церковь и его черный клобук долго виден в перспективе улицы, поднимающейся в гору. Но странное дело, когда кончалось лето, Арменак вдруг снимал рясу духовника и, переодевшись в брезентовую робу батрака, уходил из городка. Оказывается, денег, которые мог заработать проповедник, недоставало, чтобы прокормить семью, и он уходил на осенние месяцы в чернорабочие. Но жизнь Арменака Сарояна пресеклась неожиданно: он умер, когда Уильяму было два года, и оказалось, что минувшее время было для семьи не самым трудным. Кирпичная ограда приюта, подъем и отбой по звуку колокольчика, печальная череда приютских детой, одетых в одежду, которая делала детей на одно лицо. А потом конец приютского заточения и жестокое, но все-таки самостоятельное плавание по волнам родного города: мальчик, разносящий пакеты, переписчик бумаг, переносчик тяжестей, солдат, несущий караульную службу, и, наконец, литератор, пробующий перо. Да, призванию литератора, наверно, предшествовал процесс в этом случае обязательный: формирование характера — без характера нет литератора... Что можно было сказать о характере молодого человека, оседлавшего фортуну?
Не любил работы, требующей усидчивости, не любил, чтобы день его был регламентирован, не любил, чтобы им повелевали... Однако что он любил? Дать волю свободной стихии воображения, а может быть, и юмора. Собственно, этим силам Сароян был обязан тем, что его первый рассказ увидел свет. А вслед за этим остальные почти полторы тысячи рассказов — да, мы не ошиблись: за двадцать лет из-под пера Сарояна вышло полторы тысячи рассказов, более десятка пьес и шесть романов, которые, как утверждают знатоки творчества Сарояна, были тоже в своем роде рассказами, но только больших, чем обычно, размеров.
Но что надо считать ключом к творчеству писателя? Возможно, сарояновского героя? Но кто все-таки он, этот сарояновский герой? Простой человек, добрей и, быть может, чуть-чуть наивный, не чуждый предрассудков, от которых, казалось, не очень-то готов откреститься и сам писатель. Истинная первоприрода этого героя — добро. Да, сарояновский герой — носитель того чистого, совестливого, что лежит в основе добра. И, как каждый подлинно чистый человек, он, этот герой, не несет на себе язв Америки — он в веселье и в печали человечен. Конечно, этот герой — великий утешитель, он утешитель подчас и тогда, когда утешение не отождествлено, строго говоря, с социальной добродетелью. И все-таки Сароян — певец добра и доброты, именно поэтому его книги находят такой горячий отклик в сердцах людей. Путь писателя — это путь человека, зовущего людей к утверждению радости, чтобы, по слову Сарояна, жить «так, чтобы на этом чудесном пути не увеличивать страдания и горести мира, а улыбкой приветствовать его безграничную радость и тайну».
Не знаю, как Акоп, но в течение тех нескольких минут, которые минули, пока мы ждали вашего гостя, мой мысленный взор пытался объять все, что отождествлялось с Сарояном. В коридоре прошумели шаги — они были размеренны и тверды — так ходят люди, которые привыкли ходить по этой земле с неколебимостью и уверенностью хозяев. И вот Сароян появился на пороге кабинета и, приветственно взметнув руку, оглядел сидящих вокруг.
В том, как он пожимает руки, пристально вглядываясь в глаза, есть желание уже в эту первую минуту представить состав собеседников. Доходит очередь и до Салахяна.
— Армянин? — спрашивает Сароян, задерживая в своей руке руку Акопа.
Тот заметно смешался.
— Да, конечно, — подтверждает он.
Гостю пододвигают кресло, которое предусмотрительно поставлено напротив окна, — уже усевшись, гость обнаруживает это, что немало смущает — свет высветлил гостя. Но он готов смириться с этим. Сейчас должен быть завязан первый узелок беседы, — как показывает опыт, это не просто.
— Есть мнение, что мифическая Итака — это в какой-то мере земля вашего воображения, не так ли? Хотя сам образ созданного вами мира Итаки вызывает доверие, этот мир едва ли достоверен? Хотя климат Итаки проникнут всеобщей готовностью к добру, это едва ли Америка? Хотя в Итаке господствует культ всеобщего равенства, в частности равенства цвета кожи, это тоже не очень похоже на Америку? Легендарная Итака потому и легендарна, что это не совсем Америка, так?
Сароян смеется:
— Вы так обстоятельно старались ответить на вопросы, которые поставили мне, что, право, их можно было бы и не задавать, — он продолжает смеяться, смеяться неудержимо, дав понять, что к тому, что он сказал, уже нечего добавить.
— А в какой мере, на ваш взгляд, верно мнение тех американских критиков, которые полагают, что ваш стиль напоминает игру? Он, этот стиль, в такой мере раскован, что в самом повествовательном потоке есть силы, уносящие нас прочь от жизненных будней?
Он наклонил голову, улыбаясь:
— Кажется, Гёте сказал: «Творцу надо объяснять смысл его создания». Если вы продолжите объяснение, я готов слушать...
Все смеются — он определенно настроен на лирический лад. По крайней мере, все, что было произнесено до сих пор, ему приятно. Свет, проникающий в окно, действительно высветлил всего его, высветлил тщательно. Волосы нашего гостя забраны назад, открыв сияние лба, ярко-черные брови, как и заметно смоляные волосы, тронутые сединой лишь на висках, оттеняют черты лба.
— Что вы ждете от вашей поездки в Армению?
— Что я могу ждать от поездки в страну моих отцов? Быть может, мое отношение к Армении передает посвящение, к которому мне трудно что-либо прибавить: «Английской речи, американской земле и душе Армении».
Но в преддверии поездки в Армению Сарояну определенно требовался человек, который здесь, в Москве, мог предварить эту поездку, и я, не подозревая этого, такого человека писателю отыскал — этим человеком был Акоп Салахян. Как я понял, Сароян покинул Пятницкую вместе с Акопом и те несколько дней, которые он пробыл в Москве, они ужо не расставались.
Вскоре у меня была поездка с Салахяном в Ленинград, которую подготовил журнал «Дружба народов», одним из редакторов которого был Акоп. Поездка преследовала рекламные цели — предстояло выступление но телевидению. Нам были отданы на телестудии вечерние часы, и весь день мы провели в прогулке по городу. Был осенний день, сухой и ясный. Наш маршрут лег вдоль одного, потом другого берегов Невы, — несмотря на то что день был относительно теплым, у реки было прохладно. Беседа ладилась, и каким-то краем они коснулась Сарояна.
Но тут приспело сказать об Акопе. Сын армян, которых османское палачество бросило далеко ни север, Акоп прожил свое детство и, пожалуй, юношество в Харькове. Человек яркого литературного своеобычия, Акоп знание армянского языка и литературы обогатил постижением русского и украинского, как, впрочем, русской и украинской словесности. Тонкий и остромыслящий критик, он сделал предметом своих литературоведческих и критических поисков именно эти три литературы, обратив на себя внимание великого Аветика Исаакяна, возглавлявшего в ту пору Союз писателей Армении. Не без желания почтенного вартапета Акоп на многие годы стал его помощником и в чем-то советчиком, много сделав, в частности, для упрочения контактов армянской словесности со всем содружеством наших литератур. Этот новый этап в становлении Салахяна, человека и литератора, нашел отражение в его работах — так, как знал союз наших многонациональных литератур Салахян, редко кто знал у нас этот предмет. Очевидно, именно это обстоятельство предопределило назначение Салахяна одним из редакторов журнала «Дружба народов». Данные, о которых шла речь, были у всех на виду и не составляли тайны. Но был один талант у этого человека, не столь видимый для тех, кто наблюдал Салахяна со стороны, — человеческий. Он, этот талант, был выражен в собирании сил и оказал необыкновенную услугу журналу, который явился новым домом Акопа. Именно необыкновенному дару общения, которым обладал Салахян, журнал был обязан тем, что привадил большую группу авторитетных литераторов.
— С вашей легкой руки мы с Сарояном действительно подружились, — заметил Акоп. — Я старался вызвать его на творческий разговор и, как мог, этот разговор готовил. В канун его отъезда в Армению я пригласил его на Неглинную в «Арарат», предупредив хозяев «Арарата», разумеется, что буду с Сарояном, — само имя Сарояна сказало за себя, и стол был накрыт так, как здесь накрывают не часто. Уже поздно вечером мы перекочевали к Сарояну в «Националь», где нашему гостю был отведен, как удостоверили ветераны «Националя», тот самый номер, в котором в марте девятьсот восемнадцатого, когда правительство переехало в Москву, обитал Владимир Ильич, — позже Сароян вспоминал это не без гордости. Однако что явилось ядром беседы и в какой мере она раскрыла мне Сарояна? Речь шла о свободе художника, и Сароян высказал мнение, что писатель не должен себя ставить в условия, которые бы так или иначе ограничивали его свободу. «Я живу от книги к книге, — сказал Сароян. — И мои материальные условия достаточно скромны, но, когда я почувствовал, что этим хотят воспользоваться те, чья точка зрения мне чужда, и премия Пулитцера, которая мне была присуждена, присуждена мне не без корысти, я отказался принять эту премию, хотя соответствующая сумма, как вы догадываетесь, не обременяла моего бюджета...»
Как мне казалось, Сароян хранил в памяти посещение «Иностранной литературы» и помнил нашу первую встречу на Пятницкой, хотя об этом не было сказано ни слова. Когда же в октябре семьдесят восьмого Сароян вновь появился в Москве и я пригласил его в редакцию «Советской литературы», писатель охотно дал согласие. Со времени первой нашей встречи минуло лет двенадцать, и это, как я заметил, отразил облик писателя. Все так же чист и мощен был лоб писателя, но усов, которые он отпустил к этому времени, коснулась обильная проседь. Беседа за большим столом редакции простерлась часа на два. Все это время рядом находился фотокорреспондент, известный тем, что вот уже много лет ведет своеобразную фотолетопись писательского союза. Он верно оценил, сколь важно перенести на пленку встречу с Сарояном, и сделал около сотни снимков, при этом дюжину великолепных портретов писателя — сейчас эти фотографии передо мной, как, естественно, передо мной и запись беседы, — все это дает возможность с известной точностью воссоздать атмосферу встречи.
Он возносит бокал с коньяком, остановив его у глаз, и чайный отсвет коньяка коснулся его щеки.
— Прожил много лет в Сан-Франциско, — произносит он. — Пожалуй, самые важные для меня годы прошли там. Подумаю и вижу Фриско: холмы, вода, солнце. Нельзя этого забыть! И все-таки самый лучший из всех городов для меня Ереван! Мое сердце — там... Ереван помог мне постичь суть — я говорю о советской, русской дружбе к армянам... Вы поняли меня: советской, русской...
У него потребность на какой-то миг замкнуться в молчании и добыть нечто такое, что его действительно волнует, — когда он размыкает уста, нам ясно: он это слово добыл.
— Мои внуки — не чистокровные армяне. В них течет еврейская, ирландская кровь... Но мои дети чтут закон предков — армян: дать ребенку имя отца, деда... И вот моя невестка-ирландка произносит имя моего отца: Арменак!..
Его рука ложится на мощные лемехи усов — они у него в самом деле похожи на лемехи, — надо пережить волнение этой минуты.
— Задумал большую вещь, но не знаю: хватит ли годов? Есть искушение удлинить их, но как это сделать? Мне кажется, что я нашел решение: уехать в Армению, поселиться в тихом уголке и написать... Вот и на этот раз родная земля выручит!
Он оглядывает каждого из нас — взгляд его пристален. Оп точно хочет знать: одобряется его решение?
— Была бы моя воля, дал бы совет молодым литераторам: пишите для театра, кино, телевидения!.. Все таки формы эти современны и к тому же самый короткий путь к массовому зрителю, зрителю благодарному! В Москве гастролирует Драматический театр Армении. Вчера я был на спектакле. Кто-то имел неосторожность сказать об этом зрителям. И что бы вы думали? Все цветы полетели в мою сторону!
Он смеется — кажется, что его усы вздуваются и становятся еще пушистее.
— Нет, это, наконец, нарушение всех норм: почему на вопросы должен отвечать я? — восклицает он неожиданно. — А нельзя ли сделать... наоборот: я буду задавать вопросы, а отвечать будете вы, согласны? У вас нет иного выхода, как согласиться.
На какую-то минуту мы умолкаем, и Сароян спрашивает, вспомнив Акопа Салахяна:
— Небось и в «Иностранную литературу» тогда привели Акопа вы?
— Никуда не денешься — я привел...
Я чувствую, как много значит для него все, к чему мы обратились памятью.
— Все могу понять — не могу понять смерти человека. Я как-то беспомощен перед всем этим. Вдруг явится беспомощность, какой не было прежде. Мыслью... беспомощность.
Непросто переключиться на иные вопросы, волнующие нашего гостя, но молчание помогает совладать с печалью. Оказывается, он читает наш журнал, при этом регулярно, с девятьсот сорок восьмого и имеет свое суждение о наших антологиях поэзии и прозы, о номерах, посвященных детской и юношеской литературе, о цикле наших выпусков, относящихся к классике, и, конечно, о наших изданиях, в которых речь идет о многонациональной нашей словесности.
Мне все интересно: Украина и Грузия, Молдавия, Эстония, Казахстан, — произносит он увлеченно. — Но особенно воодушевил меня выпуск журнала, в котором вы показали молодые литературы Северного Кавказа, вызванные к жизни революцией. Признаться, я не знал, что полустолетия достаточно, чтобы был исполнен весь строй работ, предшествующих созданию литературы, от сотворения букваря до подготовки учителя, готового совладать с неграмотностью. Последнее важно: каждый новый грамотный человек — это уже читатель, а читатель — это уже вестник литературы...
Очевидно, произнесенное значило для Сарояна больше, чем могло показаться нам вначале, потому что, прощаясь с нами, он своеобразно трансформировал эту реплику, но ни на йоту не отступил от нее, сделав соответствующую запись в книге почетных гостей журнала.
Вот эта запись:
«Примите мое глубокое восхищение замечательным журналом «Советская литература», который издается на девяти языках и чтение которого доставляет мне удовольствие с самого своего возникновения в 1948 году.
Волнующий и прекрасный факт появления на свет письменных литератур народов, которые не знали письменности до революции.
Пусть эта прекрасная работа будет продолжена...
Уильям Сароян.
11.X.78.»
Не мог представить себе, что это последняя наша встреча, хотя в расставании была обстоятельность и значительность такого именно расставания, — кстати, и это легло на фотопленку. Мы вышли на улицу, встали рядом, — позади нас вывеска журнала — так хотел наш гость. Потом последовало прощальное рукопожатие, и Сароян произнес нечто такое, к чему нам суждено было еще вернуться.
— Что для меня Россия? — сказал наш гость, оглядев провожающих его. — Это для меня, конечно, моя Армения, без которой я не представляю своей жизни, без которой я был бы неизмеримо беднее, — это первое. И второе: это собственно Россия, в частности Россия Антона Чехова... Хочу сделать замечание, для меня принципиальное: я познавал эту Россию, постигая Чехова, — без этого контакта душ я не понял бы ни России, ни Чехова...
Да, самое примечательное заключается в том, что к словам, сказанным Сарояном о Чехове, ему предстояло еще вернуться. Больше того, то, что было обозначено пунктиром, обрело плоть. Редакция готовила чеховский номер, и естественная была просьба к Сарояну сказать свое слово о великом мастере новеллы — у нашего недавнего гостя была тут своя привилегия. Письмо Сарояну подписал я, и его ответ тоже был чуть-чуть личным. Да, несмотря на то что минул год со времени нашей встречи на Кутузовском, она жила в сознании нашего гостя — свое письмо в редакцию он начал с нее; письмо написано в той характерной для Сарояна манере, когда улыбка, сопутствующая чтению, сближает, а может, и роднит писателя и читателя.
«У меня много любимых писателей, но не буду же я притворяться и уверять, что сам я не в их числе. Это бы значило, что я плохо стараюсь, а писатель, который плохо старается, кто не отдается всецело своей работе, — и не писатель вовсе, он или деляга, или ремесленник, или торгаш, или агент по рекламе, или еще нечто, совершенно мне чуждое и непонятное. Став читателем, я вскоре стал и писателем. Как это случилось — целая история, которую хотелось рассказать нам, мои друзья, в память о нашей встрече в Москве, в редакции «Советской литературы», почти год назад.
Вспомним, какой искренней, какой сердечной была ваша встреча, и скажем: «А ведь мы были моложе тогда, не так ли?» Как быстро летит время, и мир приемлет спои новые денные заботы — пытаясь разрешить их, и как прекрасна взаимоуважительность между народами, сколько мудрости и правоты в доброте, сколь плодотворны и безошибочны для взаимоотношений долг и доверие, честность и юмор... Вы, верно, уже думаете — к чему это он все, скажите на милость? Так вот: сказанное — лишь немногое ни того, что я нашел, читая Чехова. А сколько еще можно сказать! Ведь перечитывая сейчас тот самый рассказ, что прочитал когда-то, более полувека назад, впервые, я воспринимаю его так, словно он только что написан, все еще нов и по-прежнему читается мною впервые. Только он, этот рассказ, стал для меня теперь еще лучше, чем когда-либо прежде. Как, каким образом все это произошло? Тут следствие двух причин. Первая — это характер самого писателя, Антона Чехова. Вторая — характер читателя, Уильяма Сарояна. Гуманность и гений Чехова — и изумление, восторг, восхищение Уильяма Сарояна».
Но вот что прелюбопытно: разговор о Чехове, возникший тогда при нашем расставании с Уильямом Сарояном, оказался не праздным: в письме, о котором я говорю, писатель не просто вернулся к Чехову, он как бы призвал его в свидетели, воздав должное тому значительному, что символизировал Чехов, писатель и человек.
«Мои друзья и дорогие мои читатели из «Советской литературы», — продолжает Сароян. — Чудо великого творения в том и состоит, что оно побуждает читателя быть соучастником творчества... Читатели открывают себя в читаемой книге, и если это действительно великая книга, они обнаруживают в себе то же величие. Кого же еще, как не себя и не все человечество, обретает читатель в книге писателя?.. И вот что произошло на деле — после чтения великих писателей — писателей с большим сердцем, как о них говорят, писателей с состраданием, писателей воистину добрых, писателей с юмором и смехом, преисполненных света и веры — от великого их духовного здоровья, хотя бы и слабых, и больных телом, каким был Антон Чехов... Мне стало казаться, что если и есть во мне, в моем характере, в самой моей жизни что-либо действительно значащее, то это писательство, и Антон Чехов приказал мне писать. И теперь, когда бы я ни начинал что-либо, рассказ, например, — если дело не шло, я откладывал страницу и возвращался к чтению, к Антону Чехову, читал несколько страниц, и снова мне становилось ясно, как это надо делать. Что же было в нем такого, что столь неотвратимо влекло меня? Видимо, его собственное присутствие во всем, что он писал. Это был он, человек по имени Антон Чехов...»
Вот так писал нам Уильям Сароян. И его письмо, такое сердечное и мудрое, было близко жизни и потому, что в мире Чехова, который вмещало сознание писателя таким объемным и многомерным, Сароян отыскал нечто такое, что объясняло нам день нынешний.
Пришло сообщение из Сан-Франциско: «Умер Сароян». Резануло острой болью. На память пришли сарояновские слова, произнесенные во время той нашей встречи на набережной Шевченко: «Все могу понять — не могу понять смерти человека. Вдруг явится беспомощность, какой не было прежде. Мыслью... беспомощность...»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.