3
3
В конце шестидесятых годов судьба занесла меня в Англию. У меня было несколько встреч с писателями, в частности с писательском четой Сноу — Чарлзом Сноу и Памелой Джонсон.
Сноу в ту пору жил в районе трехэтажных особняков, известном в Лондоне под именем «теккереевского», — где-то здесь в свое время обитал и автор «Ярмарки тщеславия».
Подъезд был украшен металлической доской внушительных размеров, на которой было выведено и имя лорда Чарлза Сноу.
Небольшой овальный стол был сервирован в гостиной с немалым изяществом. Беседа началась с воспоминаний о Вёшенской, гостями которой незадолго до этого были супруги Сноу, и постепенно распространилась на шолоховское творчество, коснувшись многих граней «Тихого Дона».
— Конечно, мне трудно в полной мере судить о достоинствах оригинала, — заметил хозяин. — Но и в переводе есть лирическая красота, которая подкупает. Для меня «Тихий Дон» — эпос, который производит тем большее впечатление, что перед нами герои эпической мощи, в частности и в своих страстях...
— А не находите ли вы, — подала голос хозяйка с том живостью, которая, как я заметил, была свойственна ее реакции, — не находите ли вы, что в том, как драматическим местам романа сопутствует описание природы, есть нечто... симфоническое? Такое впечатление, будто в написании романа участвовал и композитор, не правда ли?
— Как у Шекспира? — вырвалось против моей воли. — «Король Лир»?
— Пожалуй, «Король Лир», — улыбнулась она.
Мне захотелось взглянуть на «Тихий Дон» в свете мысли, которая возникла в ходе беседы с писательской четой Сноу. В том, как Шолохов развивает свой рассказ, как увлекает читателя историей мелеховской семьи и завораживает происходящим в донском хуторе Татарском, свою роль играют драматические эпизоды. Они, эти эпизоды, в чем-то автономны, а интервалы, возникающие между ними, невелики. Несмотря на сжатость, что естественна для начала романа, набирающего свое могучее развитие, свой разбег, уже в первом эпизоде есть, наверно, первоядро того большого, что вызовет к жизни роман, — речь идет о судьбе мелеховской прародительницы, которую Прокофий увлек из далекой туретчины. А потом в этих эпизодах есть все повороты бедовой судьбы Григория, своя добрая обстоятельность, воссоздающая уже не всю историю, а ее главу, но обязательно полную высокого эмоционального звучания, трагедийного существа.
И истинно, как заметила Памела Джонсон, в том, как за последними строками главы, раскрывающей трагедийное существо событий, следует картина природы, картина нередко могучая в своей первозданной яви, есть что-то симфоническое,
Помните эту сцену, когда Аксинья, уже открывшая душу Григорию, провожает на лагерный сбор мужа, а из соседнего двора следит за ними Григорий, точно желая проникнуть в самую суть происходящего и увидеть многое из того, что начиналось в его жизни с Аксиньей?
«...Степан выехал из ворот торопким шагом, сидел в седле, как врытый, а Аксинья шла рядом, держась за стремя и снизу вверх, любовно и жадно, по-собачьи, заглядывая ему в. глаза.
Так миновали они соседний курень и скрылись за поворотом.
Григорий провожал их долгим неморгающим взглядом».
И поистине как аккомпанемент этой сцены, полной тревожного существа, возникает картина природы:
«К вечеру собралась гроза. Над хутором стала бурая туча. Дон, взлохмаченный ветром, кидал на берега гребнистые частые волны. За левадами палила в небо сухая молния, давил небо редкими раскатами гром».
В картине природы есть нечто значительное, зримо указующее, как велик смысл происходящего.
А вот иная сцена: Наталья, очутившаяся вместе со свекровью в степи, шлет проклятия Григорию — шекспировские страсти.
« — Господи, покарай его! Господи, накажи! — выкрикивала Наталья, устремив обезумевшие глаза туда, где величаво и дико громоздились тучи, вздыбленные вихрем, озаряемые слепящими вспышками молний.
Над степью с сухим треском ударил гром. Охваченная страхом Ильинична перекрестилась, неверными шагами подошла к Наталье, схватила ее за плечи.
— Становись на колени! Слышишь, Наташка?»
Как было уже сказано, трагедийный характер шолоховского романа и в страстях героев. Сила этих страстей так велика, что для аккорда, о котором идет речь, недостает и самой природы. В этом случае волей художника Шолохов как бы деформирует природу, сообщая ей краски, которые она от рождения не имеет. Чтобы солнце стало черным, наверно, на него должен взглянуть человек, которого взяло в полон беспамятство беды.
«Хоронил он свою Аксинью при ярком утреннем свете. Уже в могиле он крестом сложил на груди ее мертвенно побелевшие смуглые руки, головным платком прикрыл лицо, чтобы земля не засыпала ее полуоткрытые, неподвижно устремленные в небо и уже начавшие тускнеть глаза. Он попрощался с нею, твердо веря в то, что расстаются они ненадолго...
Словно пробудившись от тяжкого сна, он поднял голову и увидел над собой черное небо и ослепительно сияющий черный диск солнца».
Но тот раз у писательской четы Сноу прозвучала еще одна мысль, важная для понимания Шолохова-романиста:
— Шолохов в полном соответствии с тем, что велит ему традиция русской литературы, честен великой правдивостью своих образов, их психологией... — сказал Сноу, стремясь удержать беседу в русле главного. — Шолохов воспринял традицию русской классики так глубоко, как может воспринять ее писатель, который из этой традиции вырос. Посудите сами: как ни противоречив образ того же Григория, как ни сильно в нем подчас негативное начало, носителем человеческих достоинств — совести, чести, доброты — является именно он...
К тому, что было сказано за овальным столом особняка в «теккереевском» районе Лондона, мысль возвращалась вновь и вновь. В самом деле, есть нечто непреложное в том, что определяет правдивость произведения и что, как мне видится, сильнее автора: логика характера. Да, именно логика характера как та высшая сила, которая повелевает художником. Казалось, автор всесилен и решительно все в его власти, а на поверку оказывается, что всесилен не автор, а герой, которого автор породил.
Однако что движет незримой, но властной силой, которая руководит тем, что мы зовем логикой характера? Невозможно ответить на о тот вопрос, не коснувшись самой сути того же «Тихого Дона». В природе нет события, которое бы в такой мере сплотило и одновременно раскололо людей, как революция. Истинно, как в песне поется, брат нередко шел на брата. На просторной земле российской не было другого места, где бы революция пронеслась с такой неукротимой силой, сплошь перепахав землю, как юг российский, а если быть точным, то Дон, Кубань, Терек. Из тех впечатлении, самых первых, с которыми отождествилось детство и которые, казалось, навсегда оставили в душе несмываемую отметину, самые сильные относятся к судьбам казаков.
Пусть мне будет разрешено тут обратиться к кубанскому первородству. Давние связи, которые сближали отца, деда, прадеда с кубанцами, уходили, если можно так сказать, в глубь казачьего сословия. Сколько помню себя, столько помню полуночные нашествия гостей из окрестных станиц в наш дом. Да, сегодня Подуновы, завтра Ерины, послезавтра Маховицкие — все казаки из большой станицы на Чамлыке, с которыми впервые побратала судьба, дай бог памяти, еще в том веке. В дружбе, что складывалась десятилетиями, было многое от доброго родства, а может, и побратимства. Простейший, испытанный временем способ породниться — пойти друг к другу в кумовья, окрестить детей. Может, поэтому жизнь станицы на Чамлыке была точно на ладони со всеми ее радостями и бедами, будь то шумная станичная свадьба или жестокая сеча, когда один «край» шел на другой, вооружившись колами, выхваченными из плетня, или зажав в кулак свинчатку. Но то, что явил восемнадцатый год, было и для Кубани невиданным: фронт перепоясал степи, взлетели в воздух мосты, ориентирами для скорострельной артиллерии стали водокачки и пожарные каланчи, а на кубанской отмели вдруг оказались артиллерийские орудия и лафеты, которые словно вросли в речное дно, оставшись там навеки. Какой оборот события мятежного восемнадцатого примут для Кубани, как советская власть отнесется к казачеству — эти и иные вопросы были остронасущны.
Помню, как, проснувшись за полночь, и я затихал, увлеченный беседой, которая шла между хозяевами и гостями у керосиновой лампы с заметно закопченным трехлинейным стеклом — прикрученный фитиль чуть чадил. Куда как мудрена беседа, происходящая за столом, но, повторенная вновь и вновь, она способна была завладеть и детским сознанием: смирятся ли казаки с передачей земли иногородним, далеко ли способна пойти новая власть, перекроив кубанские наделы, и сбережет ля эта власть права исконно кубанского населения — так казаки не без гордости именовали себя...
Не было человека, которого бы не опалило могучее в наших местах пламя восемнадцатого года. Конечно, тут был свой закон, которого держался земляк-кубанец, прокладывая свою трудную стежку в огне времени. Но огненная купель, в которой он омылся, в сущности, преобразила его природу — он вошел в нее одним и вышел другим. Характер человека отлился в этом огне, и то, что мы зовем логикой характера, надо понимать, отсюда. Если можно тут вывести свой закон, то он обязателен прежде всего для художника. Удобен для писателя его герой или неудобен, но писатель, очевидно, должен считаться с тем, как сформировало героя время. Верно и то, что, только следуя этой истине, писатель охранит себя от неправды, — трудная тропа, которой идут шолоховские герои, свидетельствует, что писатель исходил из этой предпосылки.
Правда, о которой мы говорим, в самой натуре Григория, в самом существе того большого, что есть совесть Мелехова, его представление о чести. Выбор пути, к которому обратила Григория эта совесть, выбор, с неудержимой силой бросивший его из одного стана в другой, не может изменить нашего мнения о совести шолоховского героя.
Сноу взглянул на шолоховского героя с неожиданной стороны, рассмотрев в нем качества, которые лежали не на поверхности. Действительно, как ни труден путь Григория к правде, как ни неожиданны были подчас извивы этого пути, мы верим в искренность Мелехова, в его преданность принципам добра и совести, а наше общение с Григорием делает нас не хуже, а лучше... Можно спорить, прозрел Григорий или нет, но, конечно, это роман о прозрении, а значит — о поисках истины.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.