9. Палестина
9. Палестина
Осенью 1930 года мэр Тель-Авива Меир Дизенгоф пригласил Шагала посетить Палестину. В то время Шагал по заказу Воллара работал над иллюстрациями к Библии. По мнению Бенджамина Харшава, Шагал хоть и объяснял своим французским светским знакомым (дабы его не заподозрили в сионистских симпатиях), что именно это творческое задание стало главным поводом для поездки, истинные причины были более приземленными и практическими. Дизенгоф намеревался создать в Тель-Авиве Музей еврейского искусства, и, конечно, Шагала такая идея чрезвычайно заинтересовала — он и сам вынашивал план подобного музея в Вильне. Семидесятилетний Дизенгоф, обращаясь к Шагалу, даже польстил сорокатрехлетнему художнику, дважды назвав его в первом своем письме «Cher Ma?tre» («дорогой мэтр») и пообещав роль главного советчика при выборе музейных экспонатов. Очевидно, столь почтительное отношение Дизенгофа казалось Шагалу вполне естественным, судя по интервью, которое он дал в Иерусалиме, через две недели после приезда в Палестину. «Как Герцль[31] пришел к барону Ротшильду, прося помочь построить Землю Израиля, так и господин Дизенгоф пришел ко мне в Париже, с просьбой помочь создать музей» (вероятно, художник просто пошутил).
В конце февраля 1931 года Шагал отплыл из Марселя на пароходе «Шампольон». По счастливой случайности на борту он встретил не только старого берлинского приятеля — великого еврейского поэта Хаима-Нахмана Бялика, но также французского поэта и философа еврейского происхождения Эдмона Флега[32]. Сохранилась трогательная фотография: Шагал и Бялик стоят на палубе, держа шляпы в руках, чтобы не уронить за борт, а рядом пятнадцатилетняя Ида старательно придерживает у колен развевающуюся юбку. Шагал облачен в двубортный парадный костюм с галстуком-бабочкой. Его волосы растрепались от ветра, в глазах задорный блеск. Лысый Бялик, в костюме-тройке, с часами на цепочке, похож скорее на европейского бюрократа, чем на поэта.
В это время в открытом море где-то между Марселем и Александрией (откуда они будут уже по суше добираться до Палестины) жизненные истории этих двух людей являли собой любопытный контраст. Бялик, на четырнадцать лет старше Шагала, но также выросший в еврейском местечке и учившийся в хедере, был одним из первых деятелей пробуждающейся еврейской светской культуры, возникшей на развалинах иудейского мира в России, и вскоре стал заметным явлением в этой культуре. Он обрел известность в основном благодаря нескольким вдохновенным стихотворениям, которые пользовались безумным успехом у широкой публики и снискали ему на всю оставшуюся жизнь славу «еврейского национального поэта» — эта роль, даже если поначалу он к ней стремился, впоследствии легла на его плечи тяжким бременем. Словно престарелая рок-звезда, Бялик стал заложником своих ранних «хитов». Во время первого посещения Палестины, в 1909 году (за год до приезда Шагала в Париж — выбор места, разумеется, очень показателен), он пытался прочесть со сцены свою прозу, но был зашикан публикой, требовавшей хорошо знакомых стихов о национальном возрождении.
К 1931 году Бялик шесть лет жил в Тель-Авиве — на улице, которая уже тогда носила его имя, но, тяжело переживая неудачи в личной жизни и мучимый творческими сомнениями, он к этому времени почти совсем перестал писать стихи. И теперь, на пароходе, следовавшем в Палестину, Бялик возвращался домой — рьяный сионист под конец жизни, писатель, чья аудитория преимущественно говорила на иврите, — и Шагал, турист, художник, ступивший на мировую сцену.
Для любого иммигранта выбрать Палестину в качестве своего постоянного дома значило отказаться от своей прежней мечты о ней. Переход к суровой действительности для многих, по ряду причин, был настоящим испытанием. Страна, воплотившая в себе еврейские национальные чаяния, после окончания Первой мировой войны и распада Османской империи фактически находилась под управлением Британии по мандату Лиги Наций. Это было общество резких конфликтов и противоречий. Британцы начали оккупацию Палестины в надежде реализовать таким образом часть своих геополитических планов. Стабильное присутствие на Ближнем Востоке гарантировало бы им безопасность морских путей в Индию и другие заморские имперские владения. И с уверенностью, опирающейся на имперский опыт в других уголках планеты, они полагали, что смогут держать под контролем и просвещать местное население, будь то евреи или арабы. Такие были надежды, однако вскоре начались неразрешимые конфликты, и, став заложниками собственных обещаний сохранить статус-кво для арабского населения и в то же время способствуя реализации Декларации Бальфура 1917 года, которая призывала к «созданию в Палестине национального очага для еврейского народа», британцы попали в сложную и неудобную ситуацию и в конце концов оказались беспомощными. К тому же британцы недолюбливали палестинских евреев и испытывали двойственные чувства к арабам — то романтизируя их, то презирая.
Еще более осложняло обстановку то, что среди представителей британских властей были как сионисты, так и евреи, равнодушные к сионизму, а среди местного еврейского населения — и неверующие, и правоверные иудеи, и сионисты, и даже яростные противники сионизма. Палестинские арабы, объединявшиеся в то время больше по родоплеменному, чем по национальному признаку, могли показаться заезжим гостям вполне милыми и колоритными, однако за несколько месяцев до приезда Шагала их враждебность к растущему еврейскому населению, подогретая муфтием Иерусалима, привела к открытому столкновению в Хевроне, где за три дня мятежа были зверски убиты шестьдесят семь евреев. Британцы перевезли оставшееся еврейское население Хеврона в Иерусалим.
Британская культура в Палестине, где и евреи, и арабы рука об руку служили в полиции подмандатной области, отражала в миниатюре культуру всей Британской империи. Как в Индии, далекий английский мир чаепитий, спортивных состязаний, охоты на лис (но с той разницей, что в Палестине приходилось гоняться за шакалами), утиной охоты — на Галилейском море — и марширующих оркестров прививался к неуступчивому окружению.
Бялик, разгуливая никем не потревоженный, разве что собственными внутренними демонами, по улицам Тель-Авива в сумеречной британской Палестине, уже не видел необходимости обличать пассивность евреев или идеализировать алию[33], а точнее — переводить собственные пылкие образы на язык литературы. На самом деле его муза умолкла еще до переезда в Тель-Авив, но можно лишь гадать, не воспринял ли Шагал судьбу Бялика как предостережение или подтверждение того, что лучше оставить Палестину в области мечты, как нечто, связанное с далеким библейским прошлым: отказ Бялика от сочинительства вполне мог навести на мысль о том, что за чрезмерную вовлеченность в повседневные нужды Земли обетованной придется заплатить дорогой ценой.
Агнон[34] как-то сказал в беседе с Солом Беллоу[35], что, если бы романы того не перевели на иврит, их ждало бы туманное будущее, хотя весь мир считает иначе. Определенно должно быть какое-то объяснение, почему картины и рисунки Шагала, сделанные во время его поездки в Палестину, так банальны и крайне неубедительны. Взять хотя бы его традиционное и скучное изображение Стены Плача (1932), где несколько молящихся кажутся совсем крошечными и незначительными рядом с огромными желто-коричневыми камнями, — одного взгляда на это полотно достаточно, чтобы понять, что в Иерусалиме Шагал отбросил все, что придавало его живописи живость и очарование: все яркие краски будто вытравлены с холста, а человеческие фигурки — почтительно-приземленные. Словно жизнь в ишуве — то есть жизнь евреев в подмандатной Палестине до образования Государства Израиль — показалась Шагалу ужасающе провинциальной, а ведь именно от провинциальности он незадолго до того бежал без оглядки. Поэтому, вместо того чтобы воплотить в своей изысканной стилистике мир преобразований и перемен, который он видел вокруг, как это сделал, например, Реувен Рубин[36], художник родом из Румынии, переехавший в Палестину в 1922 году, Шагал почему-то предпочел писать открыточные «виды» — стену, интерьер синагоги в Цфате, гробницу Рахили — в спокойной консервативной манере, без вызова, без провокации, словно боялся кого-то обидеть или задеть, однако в результате исчезло самое главное — то, что составляло суть его живописи.
Автопортреты, портреты и пейзажи Реувена Рубина, выполненные в тот же период, когда Шагал путешествовал по Палестине, пышным красочным лиризмом чем-то напоминают работы Шагала — особенно картина «Жених и невеста», где овца (еврейский единорог?) неожиданно выходит на балкон в Тель-Авиве и кладет голову на колени невесты Рубина Эстер, которая изображена с огромным букетом цветов, а сам Рубин, с палитрой и кистью в руке, любуется волнами в порту Яффы. Если бы Шагалу в Палестине дано было, как иммигранту, ощутить внутреннюю свободу и страсть к вновь обретенной родине, вместо того чтобы снисходительно поглядывать вокруг взглядом туриста, может, он и создал бы там что-нибудь поразительное. Но для Шагала Средиземное море билось о французские берега.
Что же касается британцев в Палестине, Шагал, похоже, их почти не замечал, и они отвечали тем же. В одном из писем Шагала говорится, что Эдвин Сэмюэл (сын сэра Герберта Сэмюэла, первого представителя британского доминиона в Палестине) пригласил его осмотреть так называемую мечеть Омара — правда, эта достопримечательность оставила Шагала равнодушным. Однако я не обнаружил никаких упоминаний о Шагале в мемуарах Эдвина «Жизнь в Иерусалиме», хотя в этой книге представлена, например, любопытная фотография Джорджа Бернарда Шоу, сделанная в 1930 году: писатель вытирает полотенцем ноги на берегу Галилейского моря.
Рассказы о поездке Шагала в Палестину сильно различаются. Вернувшись в Париж, Шагал дал интервью, в котором восторженно отзывался о кибуцах («Мне даже захотелось там пожить»), о солнечной атмосфере Тель-Авива, дышащего юным задором, о пронизанном духовностью Иерусалиме, где перед его мысленным взором вновь предстал «Христос — поэт и пророк». В Иерусалиме, как ранее в Витебске, Шагал сетовал на «схизму», отделившую Христа от еврейского народа. Другие его знакомые отмечали, что Шагал чувствовал себя легко и непринужденно с местными жителями, говорившими на идише (их было немало), а в среде тех, кто общался между собой на иврите, чувствовал себя неловко. Принято считать, что поездка произвела на него сильное впечатление, однако в своей книге «Букет воспоминаний» Эстер Рубин, которая путешествовала по стране вместе с мужем Реувеном и Шагалом, рассказывает, что «Шагала, похоже, не очень-то интересовал Эрец-Исраэль». Показательно, что перед отъездом Шагала в Париж Реувен Рубин предложил ему обменяться картинами, «как водится у художников». Но Шагал отказался. В то время Тель-Авив был небольшим городом с населением в 50 тысяч жителей. Может, работы Реувена Рубина, на взгляд Шагала, отдавали провинциальностью? Или же рядом с превосходной живописью Рубина палестинские опыты Шагала предстали в невыигрышном свете?
Участие Шагала в создании музея в Тель-Авиве очень скоро оказалось под вопросом. Эстетические представления Дизенгофа вовсе не были передовыми. Как-то он привез из Европы гипсовые копии статуй Микеланджело — Давида и Моисея. «Там были всех размеров, но я взял самые большие», — хвастался он Реувену Рубину. «Да кому они нужны?» — заметил Шагал, когда ему рассказали эту историю. Он представлял себе музейное собрание иначе: там должны быть действительно значительные произведения, в том числе работы Писсарро, Модильяни, Паскена и даже Сутина, хотя как человека Шагал его недолюбливал. Дизенгоф, конечно, расстроился, узнав о такой реакции Шагала, но ничуть не смутился. Он велел установить статую Моисея на крыше своего дома, где как-то лунной ночью чересчур бдительный тель-авивский полицейский принял ее за притаившегося снайпера (а выступающий «рог» Моисея за дуло винтовки), влез на крышу и со всей силы ударил Моисея сзади по голове. Говорят, Дизенгоф выскочил с воплем: «Что ты наделал? Ты только что уничтожил скульптуру Микеланджело!» Обломки разбитой статуи до сих пор хранятся в подвале музея в Тель-Авиве. Шагал не был сионистом, хотя, несомненно, сочувствовал идеям сионизма. Но в данный момент жизни этих симпатий явно было недостаточно, чтобы избавить его от подозрений, рожденных еще российским опытом: бюрократический подход в искусстве ни к чему хорошему не приведет. Разногласия и споры по поводу приобретения скульптур Ханы Орловой, с которой Шагал был дружен, привели к конфликту с Дизенгофом. И хотя дружеские отношения постепенно восстановились, Шагал свел к минимуму свое участие в музейном проекте. Второго апреля 1932 года, в день торжественного открытия музея, Шагал ограничился краткой поздравительной телеграммой.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.