Глава VII Душа некогда и теперь
Глава VII
Душа некогда и теперь
Несколько дней назад я отправился в Лувр вместе с Роденом, который шел туда посмотреть бюсты Гудона. Мы приблизились к «Вольтеру»[71].
– Какое чудо! – воскликнул мэтр. – Это олицетворение насмешки.
Взгляд чуть искоса, как будто он кого-то подстерегает. Острый нос, похожий на лисий. Разнюхивая здесь и там различные злоупотребления, выискивая повод к насмешке, он почти закрутился спиралью – чувствуешь, как он трепещет. А рот – какой шедевр! Он обрамлен двумя ироническими складками. Вот-вот отпустит, цедя слова, уж не знаю какой сарказм.
Старая хитрющая сплетница – вот впечатление от этого Вольтера, непоседливого, тщедушного, не слишком-то мужественного.
И после недолгого созерцания Роден добавил:
– От этих глаз просто не оторваться!.. Они полупрозрачны, они светятся.
Впрочем, то же самое можно сказать почти обо всех бюстах Гудона. Скульптор куда лучше, чем художник, пишущий маслом или пастелью, умеет передавать прозрачность зрачков. Он их просверливает, обтачивает, делает бороздки; возникают какие-то уникальные смещения, благодаря которым свет, вспыхивая и затухая, создает мерцание света в райке. И насколько различны настроение, взгляд у всех этих каменных масок! Во взгляде Вольтера – лукавство, у Франклина[72] – добродушие, у Мирабо[73] – властность, у Вашингтона[74] – серьезность, у мадам Гудон, жены скульптора, – сияющая нежность, у дочери скульптора и двух очаровательных отпрысков Броньяра – шаловливость.
Для скульптора экспрессия в основном сосредоточена во взгляде. Через взгляд он проникает в душу модели – и для него не остается тайн. Вот поэтому нет необходимости задаваться вопросом, есть ли в его бюстах сходство с прототипом.
Тут я перебил Родена:
– Значит, вы считаете передачу сходства важной для скульптора?
– Конечно, это совершенно необходимо!
– Между тем многие художники утверждают, что бюсты и портреты, не обладающие сходством, могут быть прекрасны. В связи с этим припоминаю остроту, приписываемую Эннеру[75]. Одна дама пожаловалась художнику, что ее портрет, только что законченный им, не похож. «Хе, матам! – произнес он с характерным эльзасским говорком. – Когда фы умрете, фаши наследники почтут са счастье иметь портрет кисти Эннера и им пудет фсе равно, похожи фы или нет».
– Возможно, художник мог выразиться так, но это, несомненно, было сказано в шутку и вовсе не отражает его мнения, – не верю, что столь талантливый художник мог руководствоваться ложными идеями в искусстве.
К тому же необходимо оговорить, какое именно сходство требуется от портрета или бюста.
Если художник воспроизводит лишь внешние черты, что доступно фотографии, если он тщательно прописывает мельчайшие черточки лица, не соотнося их с характером, – он не заслуживает внимания. Сходство, которого он должен достичь, исходит из души; единственное, что важно, – душевное сходство, которое художник должен стремиться передать через сходство, присущее маске.
Одним словом, надо, чтобы все черты были выразительны, то есть служили бы раскрытию духа.
– Но разве не бывает так, что лицо не соответствует душе?
– Никогда.
– А помните наставление Лафонтена[76]: «Не следует судить людей по наружности»?
– По-моему, эта максима адресована прежде всего легковесным наблюдателям, поскольку внешность способна обмануть лишь торопливый взгляд. У Лафонтена написано, что мышонок воспринял кошку как самое кроткое создание. Но ведь речь идет, если можно так выразиться, о мышонке-вертопрахе, которому недостает способности критически мыслить. Внимательное изучение той же кошки неким искушенным наблюдателем откроет в ней жестокость, скрытую под притворной томностью. Хороший физиономист отлично знает, как отличить вкрадчивую любезность от истинной доброты, и роль художника в том и заключается, чтобы выявить истинное лицо даже под маской притворства.
Сказать по правде, ничто в ремесле художника не требует такой проницательности, как работа над портретом или бюстом. Некоторые считают, что для занятий искусством техническая сноровка куда важнее, чем интеллект. Достаточно взглянуть на хороший бюст, чтобы убедиться в ошибочности этого мнения. Такая работа стоит целой биографии. К примеру, бюсты Гудона равносильны написанию глав мемуаров: в них отразилось все – эпоха, поколение, профессия, характер личности.
Взгляните, вот напротив «Вольтера» бюст Руссо[77]. Взгляд необыкновенно проницательный. Это качество присуще многим в XVIII веке. Это был век критиков: они подвергают сомнению дотоле незыблемые принципы, у них пристальный взгляд. Теперь подробнее.
Происхождение. Это простолюдин из Женевы. Насколько Вольтеру присущи аристократизм и изысканность, настолько Руссо неотесан и почти вульгарен: скуластый, с коротким носом, квадратным подбородком – тотчас узнаешь сына часовщика и бывшей служанки.
Профессия. Это философ: об этом свидетельствует склоненный в задумчивости лоб, ассоциации с античностью подчеркивает классическая повязка вокруг головы; в облике намеренно акцентируется диковатость – волосы не причесаны, похож на какого-нибудь Диогена[78] или Мениппа[79]. Это проповедник возврата к Природе и простой жизни.
Индивидуальный характер. Морщины по всему лицу: это мизантроп; нахмуренные брови, складка озабоченности на лбу; этот человек жалуется на гонения – и часто не без причины.
Я спрашиваю: не это ли лучший комментарий к его «Исповеди»?
Мирабо.
Эпоха. Провоцирующая поза, небрежно причесанный парик, костюм в беспорядке. Революционная буря дохнула на этого хищника, готового зарычать.
Происхождение. Властный вид, прекрасно очерченные брови, высокий лоб – это аристократ, принадлежащий к древнему роду. Но здесь же демократичная тяжесть щек, испещренных рябинами оспы, неловкая посадка головы выдают симпатии графа Рикети к третьему сословию, интересы которого он призван выражать.
Профессия. Это оратор-трибун. Рот раскрыт как рупор, чтобы слова разносились как можно дальше. Мирабо закидывает голову, поскольку ростом он невелик, как и большинство ораторов. У таких людей от природы сильно развитая в ущерб росту грудная клетка – просто бочка. Глаза устремлены вдаль, охватывая людские толпы, не фиксируясь на одной точке. Взгляд рассеянный и в то же время надменный. Скажите, разве это не виртуозное воплощение в одном бюсте целой толпы, да что там – целой страны, которая слушает, затаив дыхание?
Наконец, индивидуальный характер. Оцените чувственность этих губ, двойной подбородок, трепещущие ноздри – и вы поймете пороки этого человека: привычка к разврату и жажда наслаждений.
Говорю вам, все написано на лице.
Достаточно легко набросать аналогичные замечания по поводу любого бюста Гудона.
Вот еще – Франклин. Тяжеловесный с обвисшими щеками, на вид это бывший рабочий. Длинные волосы апостола, снисходительная доброжелательность. Народный проповедник морали, добряк Ришар. Упрямый лоб, наклоненный вперед, – признак упорства, с которым Франклин жаждал образования, благодаря ему он выбился в люди, стал известным ученым и впоследствии способствовал освобождению родины. В глазах и уголках рта выражение лукавства: Гудон не был введен в заблуждение общей массивностью облика Франклина, он разгадал, что за этим стоит реалистическая расчетливость, которая помогла ему составить состояние, хитрость дипломата, вскрывшего секреты английской политики.
Вот основные черты одного из основателей современной Америки.
Ну так вот, разве в этих очаровательных бюстах не отразились фрагменты хроники половины столетия?
Я согласился.
Роден продолжил:
– И, как в лучших записанных повествованиях, более всего в этих мемуарах из терракоты, мрамора и бронзы пленяет искрящееся изящество стиля, легкость, водившая рукой их создателя, щедрость прекрасной, чисто французской души.
Гудон – это Сен-Симон[80], но без его аристократических предрассудков, это Сен-Симон столь же духовный, но более возвышенный. О, какой дивный художник!
Оглядывая бюсты вокруг нас, я не преминул проверить страстные выкладки моего собеседника.
– Должно быть, это довольно тягостно столь глубоко проникать в чужое сознание, – заметил я ему.
На что Роден откликнулся:
– Да, несомненно, – и добавил с оттенком иронии: – Наибольшую сложность для художника, работающего над бюстом или пишущего портрет, представляет не само произведение, а его заказчик.
По какому-то странному роковому закону тот, кто заказывает свое изображение, оказывает упорное противодействие таланту избранного им художника.
Крайне редко человек видит себя таким, каков он есть, но даже если он осознает это, то не приемлет правдивого изображения, сделанного художником.
Он требует, чтобы его представили в наиболее обезличенном и банальном виде. Он желает предстать чем-то вроде марионетки – официозной или же светской. Ему кажется лестным, что выполняемые им обязанности, положение в обществе полностью подменяют собственно личность. Судья желает показаться в мантии, генерал – в шитом золотом мундире.
Их мало заботит, что читается в их душе.
Это, впрочем, объясняет успех стольких посредственных портретистов и бюстоделов, ограничивающихся тем, что передают безличие клиента, его униформу и положение, занимаемое им согласно служебному протоколу. Они-то обыкновенно и находятся в фаворе, поскольку наделяют модель личиной, символизирующей богатство и торжественность. Чем более в портрете или бюсте напыщенности, чем сильнее портретируемый напоминает негнущуюся, претенциозную куклу, тем более удовлетворен заказчик.
Возможно, так было не всегда.
В XV веке некоторым владетельным господам нравилось, например, видеть себя на медалях Пизанелло[81] изображенными в виде гиен или стервятников. Они, без сомнения, были преисполнены гордости оттого, что ни на кого не похожи.
Но более вероятно то, что они любили и почитали искусство и воспринимали суровую правду художника как епитимью, наказание, наложенное священником.
Тициан[82], так же не колеблясь, придал Папе Павлу сходство с мордочкой куницы, подчеркнул суровую властность Карла V[83] и похотливость Франциска I[84], и его репутация в глазах заказчиков нисколько не пошатнулась. Веласкес[85], изобразивший короля Филиппа IV весьма элегантным ничтожеством, и вовсе не польстил монаршей особе, воспроизведя его отвисшую челюсть, но тем не менее сохранил королевское расположение. Сам же монарх заслужил у потомков великую славу покровителя гения.
Нынче же люди устроены так, что они боятся правды и обожают ложь.
Отвращение к художественной искренности распространено даже среди самых интеллигентных представителей современности.
Похоже, им досадно было бы предстать такими, каковы они есть в своих изображениях. Им хотелось бы походить на парикмахеров.
И даже красивые женщины, скажем так – те, которым присуще благородство линий, дарующее стиль, страшатся своей красоты в интерпретации талантливого скульптора. Они упрашивают, чтобы их изображение обезобразили, снабдив неприметной кукольной физиономией.
Так что битва ведется не столько за возможность изваять хороший бюст, сколько за то, чтобы уговорить модель открыть свою душу. Важно не сдаваться и быть честным наедине с самим собой. Если вещь отвергнута – тем хуже. Но нет, скорее тем лучше! – зачастую это оказывается доказательством качества работы.
Ну а если заказчик, пусть и с недовольством, принимает удавшееся мастеру произведение, то его скверное настроение преходяще, так как знатоки вскоре осыплют бюст комплиментами и он сам начнет восхищаться им. И вот он уже декларирует как ни в чем не бывало, что всегда находил эту вещь превосходной.
Замечено, однако, что лучшие бюсты обычно те, что сделаны бесплатно – для друзей или родственников. И не только потому, что художник, постоянно видя перед собой дорогих ему людей, глубже узнает их, но еще и потому, что отсутствие платы за работу развязывает ему руки.
Впрочем, нередко отказываются даже от принесенных в дар удачных бюстов. В этом жанре шедевры теми, кому они предназначены, нередко воспринимаются как оскорбление. Ваятелю следует смириться со своей участью и находить удовлетворение и награду лишь в работе.
Меня немало позабавило подобное описание психологии публики, с которой приходится сталкиваться художнику, но, по правде сказать, это изрядно усилило горечь роденовской иронии.
– Мэтр, – обратился я к нему, – среди неприятностей, с коими сопряжено ремесло скульптора, кажется, есть нечто упущенное вами. Я имею в виду ситуацию, когда у заказчика невыразительное лицо или же на нем явлена очевидная глупость.
Роден рассмеялся.
– Ну, это нельзя считать неприятностью, – ответил он. – Вспомните мое излюбленное изречение: «Природа всегда прекрасна». Достаточно разобраться, что предстало перед вами. Вы говорите о невыразительных лицах. Для художника таких просто не существует. Для него интересно лицо любого человека. Например, стоит скульптору подчеркнуть пресность какой-либо физиономии или же показать дурака, поглощенного задачей продемонстрировать себя перед обществом, – и вот уже готов прекрасный бюст.
Кроме того, то, что обычно именуют ограниченностью, зачастую является всего лишь неразвитостью сознания человека, не получившего образования, которое позволило бы личности развернуться, и в этом случае лицо представляет собой таинственное и притягательное зрелище рассудка, как бы окутанного вуалью.
И наконец, что бы вам еще сказать? Даже в самом незначительном лице есть трепет жизни, великолепная мощь, неиссякаемый материал для создания шедевров.
Несколько дней спустя я рассматривал в мастерской Родена в Медоне гипсовые копии его лучших бюстов и воспользовался случаем, чтобы спросить, какие воспоминания с ними связаны.
Там находился его «Виктор Гюго», погруженный в размышления: лоб писателя, изборожденный морщинами, напоминал вулканическую лаву, купол головы окружали всклокоченные волосы, похожие на языки белого пламени. Олицетворение современной лирики, глубокой и бурной.
Роден сказал:
– Это мой друг Базир[86] представил меня Виктору Гюго. Он был секретарем редакции вначале в газете «Марсельеза», потом в «Энтрансижан». Он преклонялся перед Гюго. Это он выдвинул идею публичного чествования великого поэта по случаю его восьмидесятилетия. Вы знаете, праздник получился трогательным и торжественным одновременно. Поэт с балкона своей квартиры приветствовал огромную толпу, устроившую ему овацию, – как патриарх, благословляющий свое семейство. Он навсегда сохранил признательность тем, кто организовал это торжество. Вот почему Базир беспрепятственно ввел меня к нему.
На мою беду, прямо перед нашим знакомством писателя буквально терроризировал посредственный скульптор по имени Виллен. Этому последнему для создания скверного бюста Гюго потребовалось тридцать восемь сеансов позирования. И когда я, в свою очередь, робко высказал желание воплотить в камне черты автора «Размышлений», он грозно сдвинул свои брови олимпийца:
– Не могу помешать вам работать, но предупреждаю, что позировать не буду. Я не стану ради вас менять свои привычки – устраивайтесь как хотите.
Я приступил и для начала сделал с налету множество карандашных набросков, что должно было облегчить дальнейшую работу, связанную с лепкой. Потом я принес верстак для лепки и глину. Но, естественно, я мог развернуться с этим грязным инструментарием не иначе как на веранде, в то время как Виктор Гюго с друзьями обычно устраивался в гостиной. Вообразите сложность моей задачи!
Я внимательно разглядывал великого поэта, чтобы его облик врезался в мою память, а затем едва не бегом переносился на веранду, чтобы немедленно зафиксировать увиденное в глине. Впрочем, нередко мое впечатление по дороге сглаживалось, так что, оказавшись перед верстаком, я не осмеливался прикоснуться к бюсту и мне приходилось возвращаться к модели.
Моя работа уже подходила к концу, когда Далу[87] попросил меня устроить ему встречу с Гюго; я охотно оказал ему эту услугу.
Но вскоре великий старец умер, и Далу сделал бюст лишь на основе его посмертной маски.
Роден увлек меня к витрине, где содержался один-единственный камень – так называемый замок – клиновидный камень, который архитекторы помещают в центре свода для укрепления. На передней стороне этого камня была высечена маска – лицо несколько треугольной формы (с выдающимися скулами и заостренным подбородком), соответствующее очертаниям камня. Я узнал лицо Виктора Гюго.
– Представьте себе, что этот камень замыкает арку при входе в здание, посвященное поэзии, – сказал мне великий ваятель.
Мне не составило труда вообразить этот прекрасный портал. Лоб писателя, поддерживающий тяжесть монументальной арки, – символ гения, ставшего опорой интеллектуальной и общественной жизни эпохи.
– Предназначаю эту идею архитектору, который захочет ее воплотить, – заметил Роден.
Здесь же в мастерской, рядом с замковым камнем, находится выполненный в гипсе бюст Анри Рошфора[88]. Знакомый облик бунтаря: лоб весь в шишках, как у драчуна мальчишки, вечно задирающего приятелей; торчащий вихор, точно брошенный вызов; иронически поджатые губы; всклокоченная бородка – это вечный бунтовщик, человек, постоянно настроенный критически и воинственно. Вызывающая восхищение маска, на которой лежит отблеск одной из граней современной ментальности.
Заметив мое внимание к бюсту, Роден сказал:
– Также благодаря посредничеству Базира я установил отношения с Анри Рошфором, который возглавлял его газету. Знаменитый полемист дал согласие мне позировать. Слушать его было необычайно занимательно, поскольку в нем была остроумная жилка, но что до позирования, то он и секунды не мог усидеть на месте. Он шутливо укорял меня за излишнее тщание. Он уверял, посмеиваясь, что во время одного сеанса я прибавляю к бюсту комочек глины, а во время следующего убираю.
Несмотря на то что некоторое время спустя он присоединился к мнению знатоков, единодушно одобривших мою работу, он все же не хотел поверить, что бюст остался в точности таким же, каким был, когда я уносил его из дома. «Вы ведь многое подправили, не так ли?» – повторял он не раз. На самом же деле я и пальцем не дотронулся до своего творения.
Роден, протянув ладони вперед, закрыл одной знаменитый вихор, а другой – бородку и спросил меня:
– А теперь какое впечатление он на вас производит?
– Ну, скажем, римский император.
– Именно этого я и ждал от вас. До Рошфора мне никогда не доводилось встречать классический латинский тип в столь чистом виде.
Если убежденный противник Империи еще не догадывается о своем парадоксальном сходстве с профилями римских цезарей, держу пари, это его заставит улыбнуться.
Когда хозяин мастерской в ходе разговора упомянул Далу, я мысленно представил его бюст работы Родена, выставленный ныне в Люксембургском дворце.
Лицо, отмеченное гордым вызовом, тощая жилистая шея выходца из парижского предместья, кустистая борода ремесленника, нахмуренный лоб, насупленные брови бывшего коммунара – весь пылкий и высокомерный облик непримиримого демократа. Впрочем, благородный взгляд больших глаз, изящно очерченный овал выдавали страстного поклонника Красоты.
На заданный мною вопрос Роден ответил, что работал над бюстом в ту пору, когда Далу после амнистии возвратился из Англии на родину.
– Бюст никогда не принадлежал ему, так как наши отношения прекратились вскоре после того, как я представил его Виктору Гюго.
Далу был крупным художником, многие его работы, выполненные в превосходной декоративной манере, напоминают лучшие скульптурные композиции семнадцатого века.
Его наследие сплошь состояло бы из шедевров, не питай он слабости к официальным почестям. Ему хотелось прослыть Лебреном Третьей республики[89] и играть партию первой скрипки в оркестре современных художников. Он умер, так и не достигнув осуществления своей мечты.
Невозможно работать на двух поприщах одновременно. Те усилия и время, что он тратил на поддержание полезных связей, на то, чтобы играть некую роль в обществе, были потеряны для искусства. Интриганы ведь отнюдь не глупы: если художник захочет конкурировать с ними, ему придется положить на это столько сил, что для работы уже ничего не останется.
Кто знает, если бы Далу вообще не покидал своего ателье, продолжая мирно работать, он сотворил бы шедевры столь ослепительной силы, что по большому счету то художественное первенство, на завоевание которого он истратил весь свой талант, ему было бы присуждено безоговорочно.
Его амбиции между тем не остались неудовлетворенными – созданием одного из наиболее выдающихся шедевров нашего времени мы обязаны именно его влиянию на парижский муниципалитет. Благодаря Далу – несмотря на упорное сопротивление административных комиссий – настенные росписи парадной лестницы в префектуре заказали Пюви де Шаванну[90]. И вы помните, какой божественной поэзией озарены фрески великого художника в муниципальном здании.
С этими словами Роден повернулся к бюсту Пюви де Шаванна.
Те, кто знал этого художника, могут оценить поразительное сходство творения Родена с оригиналом.
– Он держался с высоко поднятой головой, – заметил Роден. – Его массивная округлая голова, казалось, была предназначена для шлема, а выпуклая грудная клетка – для доспехов. Легко представить его в битве при Павии[91] рядом с Франциском I, сражающимся за честь Франции.
В этом бюсте есть что-то от аристократа древнего рода; широкий лоб и великолепные брови выдают философа; спокойный взгляд, устремленный вдаль, характерен для выдающегося декоратора и утонченного мастера пейзажа.
Из всех современных художников, к творчеству которых тяготеет Роден, именно к автору «Святой Женевьевы»[92] он питает наибольшее почтение.
– И ведь он жил среди нас! – воскликнул Роден. – Этот гений, созданный для эпохи расцвета искусства, говорил с нами, я лицезрел его, пожимал ему руку!
Мне казалось, что я пожимаю руку Никола Пуссену[93].
Ах как это прекрасно сказано! Передвинуть фигуру художника из современности в прошлое, чтобы уподобить его наиболее блистательным творцам прежних времен, растрогавшись при воспоминании о прикосновении к божеству, – возможно ли питать более глубокий пиетет?
– Пюви де Шаванну не нравился этот мой бюст, – заговорил вновь Роден. – Это одно из самых горьких разочарований на моем пути. Он счел работу карикатурной. А между тем я уверен, что мне удалось вложить в эту скульптуру весь мой восторг и преклонение перед ним.
Этот разговор напомнил мне о бюсте Жан-Поля Лорана[94], также выставленном в Люксембургском дворце.
Круглая голова, подвижное, экзальтированное лицо, – казалось, он почти захлебывается от нетерпения. Типичный южанин, в его облике есть нечто архаическое и суровое, во взгляде отражение каких-то далеких видений. Это живописец, созданный для первобытно-диких времен, когда люди были исполнены силы и пылкости.
Роден заметил по этому поводу:
– Мы с Лораном давние друзья. С меня он сделал фигуру одного из воинов династии Меровингов[95] в композиции, посвященной кончине святой Женевьевы в Пантеоне.
Я всегда пользовался его добрым расположением. Это он помог мне получить заказ на «Граждан Кале». Конечно, я не заработал на этом ни су, поскольку изваял шесть бронзовых фигур за ту сумму, что мне предложили за одну. Но я был ему глубоко признателен, поскольку он способствовал созданию одной из лучших моих вещей.
С большим удовольствием я работал над его бюстом. Он дружески попенял мне на то, что я изобразил его с открытым ртом. В ответ я заметил, что, судя по очертаниям его черепа, он происходит из древнеиспанских вестготов, а для этого типа характерна тяжелая нижняя челюсть. Уж не знаю, удовлетворило ли его мое этнографическое наблюдение.
В этот момент я обнаружил гипсовый бюст Фальгьера[96].
Горячий, взрывчатый нрав, лицо, изборожденное складками морщин, как почва после грозы, усы старого служаки, густые, коротко стриженные волосы.
– Вылитый бычок, – сказал мне Роден.
Я и вправду приметил широкую крепкую шею, складки которой образовали своеобразный подгрудок, квадратный лоб, упрямо склоненная голова человека, готового ринуться в бой.
Бычок! Роден нередко заимствует сравнения из царства животных. Человек с длинной шеей и механическими движениями напоминает ему птицу, поклевывающую корм то справа, то слева; другой персонаж, чересчур любезный и кокетливый, – кинг-чарльз-спаниеля и т. п. Очевидно, такие сближения облегчают работу мысли, помогая отнести разноликие физиономии к неким общим категориям.
Роден поведал мне, при каких обстоятельствах он сблизился с Фальгьером:
– В ту пору Общество литераторов отказалось принять моего «Бальзака»; Фальгьер, которому передали заказ, был, таким образом, в курсе событий, он дружески засвидетельствовал мне, что нимало не одобряет моих обидчиков. Выражая свою симпатию, он предложил мне сделать его бюст. Когда работа была окончена, он счел ее весьма успешной; мне известно, что он даже защищал меня, когда в его присутствии раздавались критические замечания. В свою очередь, он великолепно исполнил мой скульптурный портрет.
Наконец я обратил внимание на бронзовую копию бюста Бертело[97] работы Родена.
Он был сделан за год до смерти великого химика. Ученый, осознавший, что дело его жизни завершено, погружен в размышления. Наедине с самим собой он обозревает крушение прежних воззрений, он один – перед Природой, у которой он вырвал разгадку нескольких тайн, но она остается бесконечно загадочной, он один – перед бесконечной бездной небес; его сосредоточенно нахмуренный лоб, взгляд опущенных глаз скорбно меланхоличен. Этот прекрасный лик как символ современного интеллекта, пресыщенного знаниями, почти утомленного размышлениями, приведшими к вопросу: зачем это?
Мои восторженные впечатления от бюстов, о которых мне рассказал Роден, понемногу уложились в моем сознании; теперь они казались мне богатейшей сокровищницей документальных свидетельств нашей эпохи.
Я обратился к Родену:
– Если Гудон создал мемуары восемнадцатого века, то вы, несомненно, обессмертили конец девятнадцатого.
Ваш стиль более резкий, более жесткий, чем стиль вашего предшественника, выразительные средства не столь изящны, зато более естественны и, осмелюсь утверждать, более драматичны.
Изысканный фрондирующий скептицизм восемнадцатого столетия у вас становится суровым и разящим. Гудоновские персонажи общительнее, чем люди, изображенные вами, но их отличает меньшая сосредоточенность. Они подвергают критике только пороки правящего режима, ваши же сомневаются в самой ценности человеческой жизни в тоске неосуществимых желаний.
Роден подытожил наш разговор:
– Я сделал все, что мог. Никогда не лгал. Никогда не пытался льстить современникам. Мои бюсты часто приходились им не по душе, поскольку были неподдельно искренними. Их главное достоинство – правдивость. Так пусть она и послужит их красоте.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.