1
1
Тридцать лет — почти треть столетия, срок более чем значительный. У времени есть особенность, с которой не считаться нельзя: оно раздвигается, если его соотнести с событиями, которые времени сопутствуют. Одним словом, минувшие тридцать лет — это не просто тридцать лет, которые легли, как может лечь тридцатилетие, когда речь идет только о дежурных паузах, разъединивших хронологию.
Да, почти тридцать лет тому назад, в феврале девятьсот пятьдесят седьмого, я вылетел в Пекин, имея в виду вернуться в Москву с папкой рукописей специальной книжки журнала «Иностранная литература», посвященной современной китайской словесности. Сразу скажу: как это бывало с моими поездками за рубеж и позже, мне захотелось решить в какой-то мере и творческую задачу: собрать все, что относится к Лу Синю, великому Лу Синю, чья личность писателя и гражданина у нас в стране символизировала новый Китай, его революционное возвышение, прямо отождествленное для людей моего поколения с именами красных Кантона и Шанхая — одно упоминание этих имен поистине зажигало сердца. Лу Синь звался, как нарек его тогда революционный народ, китайским Горьким. Тот, кто дал ему это имя, будто хотел сказать: друг китайско-советского побратимства. Но не только это: большой писатель, новый писатель, брат угнетенных, бесконечно верящий в идею свободного Китая. В пору, когда я приехал в Китай, со временя смерти Лу Синя минуло два десятка лет, но еще были живы многие, кто знал писателя, а местам, связанным с Лу Синем, революция вернула первозданный вид — для революции это были ее святыни. Так или иначе, очень хотелось повидать сподвижников Лу Синя, пройти по местам его жизни. Необыкновенно заманчиво было сделать все это, имея в виду, что речь идет о крупном художнике, чья популярность была необыкновенно велика и у нас: писатель в высшей степени самобытный, его отличала своеобразная система, для которой были характерны звание жизни, умение вскрыть ее социальные истоки, лаконичность, языковое богатство, неотразимое сатирическое начало.
Мне необыкновенно повезло: моя поездка по Китаю, поездка длительная, повторила маршруты жизни Лу Синя. Я был везде, где жил Лу Синь, включая места достаточно заповедные. Вместе с этим мне удалось повидать многих друзей и сподвижников Лу Синя, среди которых, к счастью, были крупнейшие литераторы Китая. Как это было в ходе моих прежних поездок, я старался, чтобы мои путешествия по лусиневским местам, включая, разумеется, беседы с писателями, нашли отражение в моих записях. Две книги записей едва ли не по пятьсот страниц каждая, как принято в Китае — в толстых сафьяновых переплетах, лежат передо мною, — как ни заманчиво было прикоснуться к этим записям, моя нынешняя публикация раскрывает содержание записных книг впервые.
Сам собой образовался такой порядок: приезжаю в город и собираю тех, кого можно назвать старожилами, к ним первый вопрос:
— Кто мог бы сообщить о Лу Сине такое, что не знает никто другой?
Ответ возникает не сразу, он обязательно должен быть оспорен, иначе в нем нет той доли убедительности, которая тут необходима, — конечно, предпочтение отдается тем, кого связывали с писателем нити дружбы, товарищества, не в меньшей мере — родства.
Могу только удивиться, с какой обстоятельностью записал эти беседы, сопроводив планами улиц, плацев, казарменных дворов, рисунками, воссоздающими убранство китайского дома, начиная от формы окон, дверей, грифельных досок, матиц, а вместе с этим стаканов для красок и кистей, настольных ламп, деревянных люстр и бра, кроватей с балдахинами и без балдахинов, — известная обстоятельность, с которой сделаны эти рисунки, при этом сопровождены пояснительными иероглифами, начертанными друзьями китайцами, вводит в мир новый и непознанный.
У меня была необыкновенно проникновенная встреча со стариком Лао Шэ. Ну, назвать пятидесятивосьмилетнего Лао Шэ стариком было бы более чем вольно, но тут сыграл свою роль не столько возраст хозяина, сколько написанное им. Ни один из современных китайских романов не пользовался у вас такой популярностью, какую обрел у вашего читателя знаменитый «Рикша» Лао Шэ, рассказ о горькой судьбе рикши-горемыки, в чьей более чем лихой доле преломилась, как мне казалось, судьба большого города. Ну, разумеется, мне были известны и «Философия почтенного Чжана» (1926), и «Записки о кошачьем городе» (1933), но по глубине постижения образа и правдивости картин жизни, конечно, тон задавал роман «Рикша». Лао Шэ принимал меня у себя дома: он и его жена. Какими мне запомнились хозяева? Лао Шэ был невелик ростом, гладко острижен, седоват, необыкновенно приветлив, с хорошим английским. Время от времени к нашей беседе подключалась жена Лао Шэ, которую хозяин представил очень симпатично, одновременно дав мне обозреть ее акварели, которые украшали комнату, где мы беседовали. Как мне показалось, в ее работах китайская национальная живопись своеобразно преломилась с европейской. Я имел неосторожность обратить внимание на рисунок белого голубя с красными сережками, украшенного чубом, который обрамлял голову голубя кокошником, — это был рисунок-символ, знаменующий миролюбивые устремления народа, к ним были приобщены, как я понял, и мои хозяева: рисунок тут же был снят со стены и подарен мне; вернувшись в Москву, я отвел голубю свое место в моем доме — с тех неблизких времен рисунок звался не иначе как «Голубь Лао Шэ». В эти годы утекло много воды, а место для «Голубя Лао Шэ» в моем доме было неколебимо — для меня это прежде всего память о писателе, которого давно нет в живых...
А разговор между тем приблизился к Лу Синю — Лао Шэ, которого наши китаисты относили к мастерам языка, говоря, что именно он наиболее убедительно представляет то ответвление современного китайского, которое зовется пекинским и которое является эталоном современного литературного языка, заметил, что высоко ценит образную систему Лу Синя, воздавая должное емкости языка писателя, афористичности, — как полагает наш хозяин, язык Лу Синя крылат. Именно в тот раз я сказал Лао Шэ, что хотел бы проехать по местам, связанным с Лу Синем, — убежден, что буду иметь возможность побеседовать со многими, кто мог бы сказать живое слово о писателе.
Лао Шэ вспомнил города, с которыми была связана жизнь Лу Синя, изобразив своеобразный маршрут моей поездки по Китаю: Пекин, Нанкин, Шанхай, Ханчжоу, Шаосин... Впрочем, было упомянуто еще одно место, которое, как полагал Лао Шэ, нельзя минуть: это деревушка на юге, откуда происходила бабушка Лу Синя по матери и где Лу Синь каждое лето бывал ребенком, — самые ранние впечатления, самые ранние, а поэтому и самые памятные, почерпнуты в этой деревне. Правда, деревня эта находится далеко даже от Шаосина, и добираться туда надо чуть ли не от зари утренней до зари вечерней, при этом по древней системе каналов, но пренебрегать этим не надо. Лао Шэ вдруг залился смехом, который по-своему поняла и его жена, и они наперегонки стали рассказывать, что деревня эта находится так далеко, что обычному переводчику тут не совладать. Когда я выразил недоумение насчет того, какое отношение к этому может иметь переводчик, супруги Лао Шэ объяснили мне: чтобы китаец-северянин имел возможность разговаривать со своим соотечественником, живущим на юге, между ними должны поместиться но крайней мере три, а то и четыре переводчика: Пекин не понимает Ханчжоу, Ханчжоу плохо разумеет Шаосин и т. д.: если же и в этом случае положение оказывается безвыходным, то обращаются к иероглифам — именно иероглифы спасительны, ибо они едины, в то время как произношение в такой мере разнообразно, что часто обитатели соседних провинций не без труда понимают друг друга, — поэтому разговор Севера и Юга требует того, чтобы между собеседниками поместилась своеобразная цепь переводчиков. Вот так, сообщая тексту беседы интонации, свойственные данной провинции, переводчики как бы совершают у вас на глазах путешествие с далекого китайского Севера на Юг...
Но Лао Шэ, кажется, напряг память, — видно, то, что пробудилось в памяти, должно существенно дополнить рассказ. Не иначе, Лу Синь часто рассказывал о своем детстве, рассказывал так, как мог рассказать только он, сберегая краски. Теперь в центре рассказа шаосинский дом Лу Синя — такое впечатление, что ты вошел в этот дом, твой слух улавливает его шумы, ты видишь его обитателей, ухватываешь запахи и краски.
И вот уже Синь, одетый, умытый и причесанный, бежит в библиотеку деда. Последний раз дедушка был в Шаосине в праздник луны. Ранним вечером вся семья сидела под тутовым деревом и дожидалась, когда взойдет луна. Посреди стола покоился пирог, только что вынутый мамой из печи. Когда луна взошла, дедушка разрезал пирог, такой же круглый и плоский, как луна. И все, кто сидел за столом, обратили свои взгляды на луну и на минуту притихли.
Кажется, моему хозяину доставляет удовольствие припомнить разговор с дедом в деталях — передать прямую речь деда.
— Запомни, Синь, — сказал дедушка и поднял свои худые руки, указывая на луну, — где бы ты ни был в этот вечер, в горах или в открытом поле, что бы ты ни делал в этот час, собирал плоды, или пересекал на лодке неспокойное море, или сражался с врагом, — опусти на минуту меч или весло и взгляни на луну... Знай, что в эту минуту на луну смотрят и мать, и отец, и, может быть, дед, и где-то там ты встретишься с ними так, как встретился с ними сейчас за этим столом...
Так говорил дедушка, и его руки, которые он поднял высоко над столом, вздрагивали. Это было еще той осенью, а последний праздник луны дедушка не смог приехать в Шаосин. Он чувствовал себя плохо, и лунный пирог должен был разрезать отец. И хотя не было ни бурного моря, ни поля брани, о которых говорил дедушка, все на мгновение умолкли и посмотрели на луну. И все в эту минуту думали о дедушке: он был в Пекине и, очевидно, тоже смотрел на луну. Молчание продолжалось мгновение, только одно мгновение, но, когда заговорили, у всех было такое чувство, будто и в самом деле они только что повидали дедушку.
Лао Шэ — художник, склонный, может показаться, к портретной живописи: в том, как он пишет портрет деда, его страсть наблюдать человека, видеть то безбрежное, что вместил мир человека.
И вот дед вновь приехал к Синю, и в какой день. И Синь стремится в библиотеку, где за письменным столом, па котором стоит глобус и астролябия, работает дедушка. Синь распахивает двери и влетает в библиотеку, но дедушки там нет. Синь осматривается еще и еще: никаких следов, что дедушка был здесь. Он отодвигает штору, раскрывает книжный шкаф, тянется к книгам, чтобы разворошить их, и готов перелистать каждую страничку и непременно обнаружить хотя бы какой-то признак того, что здесь был человек, найти дедушку, во что бы то ни стало найти. Но в библиотеке, как всегда, чисто и тихо, и чопорны, безучастно чопорны книги на полках, и тишина, и привередливая чистота берегут покой и порядок, который, казалось, ничто не может нарушить, ничто и никогда. Синь бросился из библиотеки. Навстречу ему шел дедушка.
Вечером дед кличет Синя в библиотеку.
Дедушка сидит в своем плетеном кресле. Перед ним раскрытая книга, рядом с нею очки, которые дедушка снял только что.
Синь знает: с обеда дедушка не выходил из библиотеки. Наверно, он долго читал, потом отложил книгу, задумался, может быть, вспомнил Синя и захотел повидать его.
— Присядь вот здесь, Синь, — говорит дед.
Он пододвигает мальчику скамеечку, на которую иногда кладет ноги. Синь садится и доверчиво касается щекой шелкового халата деда. Дедушка протягивает руку — она у него сухая и легкая — и ласковым движением пытается примять на макушке вздыбленные веером жесткие волосы. Синя охватывает чувство умиротворенности, покоя. Переступил порог кабинета и будто в реку вошел, все в тебе затихает. Ласковый запах старости наполняет комнату, нежнейший и солнечный. В этом запахе много оттенков — так пахнет пергамент, яблоневая кора, нагретая солнцем, шкатулка, сделанная из красного лака, доски на старинных книгах в библиотеке дедушки.
«Дедушка, расскажи мне, каким я был маленький...» И дедушка рассказывает прекрасную и мужественную историю семьи Чжоу, из которой происходит и маленький Синь. Его рассказ короток и нехитер, но он крепко западает в душу маленького Синя. Род Чжоу происходит из хлеборобной провинции Хунань, из тех обширных и благодатных мест, которые дали Китаю немало лучших его сынов. Предки Чжоу были простыми людьми: они пахали землю, сеяли рис, рыли канавы на рисовых полях, строили поливные колеса и с их помощью орошали поля. Когда первый Чжоу переселялся к морю, теперь уже не припомнить, но это было давно, очень давно. Дедушка считает, что не меньше четырнадцати поколений Чжоу сеяли рис и строили дома уже на плодородной, хотя сдобренной камнем земле Шаосина, ставшего теперь большим городом в Южном Китае. Судьба но баловала Чжоу. Даже самые удачливые из них были людьми среднего достатка. Дед Синя принадлежал как раз к ним. У него было три-четыре десятка му поливной земли. Как нажил их дед? Что-то досталось от предков, но что-то нажил сам. Каким образом? Не легко прибавить красоту к оперению феникса, но были в Китае люди, которые соперничали в начитанности. Еще юношей дед слыл далеко за пределами Шаосина самым начитанным. Конечно, Синь сейчас еще очень мал, чтобы понять, как упорен был этот турнир. Вряд ли Синь поймет, если дедушка скажет ему, что в турнире участвовало три тысячи юношей со всего Китая и победителем вышел дедушка Синя.
— Но что ты сделал, чтобы победить?
— А я тебе сейчас скажу и кстати расскажу. Когда ты появился па свет, то, прежде чем дать тебе молока, я велел дать тебе кусочек перцу, крупинку сахару, щепотку горькой травы гуан, кристаллик соли и капельку уксуса. Знаешь, зачем я это сделал?
— Нет, дедушка...
— Только испробовав всего этого, ты почувствуешь и оцепишь вкус материнского молока... Так начал жизнь я, так ее начал и ты... — Старик помолчал. — В жизни много горького, милый, и человек, вступающий в жизнь, должен встретить ее во всеоружии: ему должно быть ведомо не только сладкое, но и горькое. Это полезно знать.
И еще несколько слов, которые услышал Синь в этот вечер, но смысл которых ему открылся позже, много позже... Уже после того, как Синь вышел из библиотеки, дед позвал туда отца и мать Синя. Наверно, дед это делал не часто, но каждый раз в связи с чем-то значительным. Мать и отец Синя оставались у деда долго. Синь уснул поздно, но в библиотеке еще продолжалась беседа.
— Если хочешь сберечь сына, — говорил дед, — береги его любовь к матери...
— Да, да, «береги его любовь к матери», — подтвердил сейчас Лао Шэ. — Но в деревне, о которой я говорил, вы увидите дом бабушки Лу Синя, там вырос Лу Синь... — Наш хозяин махнул рукой, засмеялся. — Говорят, дом с бамбуковыми шторами, как это бывает часто на юге Китая... Но очевидцев, кто был в этом доме, я, по крайней мере, не видел. Все, что известно об этом доме, известно по рассказам, — возможно, вы один из первых...
К путешествию на далекий китайский юг, на малую родину Лу Синя, к дому с бамбуковыми шторами, мне еще придется вернуться, но сейчас я подумал: не предугадывая, Лао Шэ вдруг зародил во мне мысль, в которой был свой немалый смысл, если иметь и виду цели моей поездки в Китай, — поездка на далекий китайский юг, в дом бабушки Лу Синя.
Но беседа продолжалась, приближаясь к финалу, в некотором роде знаменательному. Я привез в Пекин стопку открыток, адресованных виднейшим деятелям культуры Китая. Текст открыток не отличался особенным разнообразном. Их смысл — первый: «Над чем Вы работаете в настоящее время? Каковы Ваши творческие планы?»; второй: «Какие надежды Вы возлагаете на дальнейшее развитие культурных связей между Китаем и Советским Союзом?»
В самом факте анкеты, как мне казалось в тот момент, были обстоятельства примечательные. Анкета свидетельствовала, что СССР, призвав столь широкую и авторитетную аудиторию китайских деятелей культуры поделиться своими творческими планами на будущее, не питает никаких сомнений насчет этого будущего, верит в него. Но было и иное обстоятельство, но менее значительное: судя по тому, что написали наши китайские друзья (я привез в Москву пятьдесят ответов, пятьдесят!), в будущее наших отношений верила, я бы сказал, убежденно верила та поистине могучая кучка деятелей китайской культуры, которая откликнулась на нашу анкету.
Когда беседа с Лао Шэ вошла в свое доброе русло, я вручил открытку «Иностранной литературы» моему хозяину. Наше открытое письмо слишком очевидно было проникнуто доброй волей и сообщило беседе новые краски. Лао Шэ тут же показал открытку жене, они сели рядом и, помогая друг другу и чуть-чуть друг над другом подшучивая, принялись сочинять ответ — в редакционных недрах должен быть текст этого ответа; впрочем, он не разминулся и с вашим специальным номером, вышедшим в сентябре пятьдесят седьмого. Мне видятся в этом ответе Лао Шэ в высшей степени характерные нотки, и я воспроизвожу ответ полностью. Может быть, этот ответ представляет интерес и для биографов Лао Шэ, китайских и ваших.
Ответ на первый вопрос:
«В настоящее время занят обработкой либретто для Пекинского театра — «Полководец Ян» и «Трижды навещаю родственников». Оба спектакля будут показаны в Пекине. Во втором полугодии я собираюсь писать роман, в котором повествуется о жизни старого Пекина».
Ответ на второй вопрос:
«Уже существует очень хорошая основа для культурных связей между Китаем и Советским Союзом. Хотелось бы, чтобы в дальнейшем мы изучали друг друга более детально, более глубоко. Работники искусства наших стран должны не только постоянно приезжать друг к другу, но и оставаться в стране на более продолжительное время с тем, чтобы обе стороны могли глубже изучать жизнь друзей и создавать произведения о ней».
Перечитывая сейчас текст ответов Лао Шэ, я думаю о том, что они, эти ответы, по-своему точно передают настроение нашей беседы, доброту, с которой меня встретили хозяева дома.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.