ЩУСЕВ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЩУСЕВ

Трем годам, которые я отдал работе в нашем посольстве в Румынии, сопутствовали встречи и для меня необычные.

Последняя депеша, полученная в посольстве: едет Щусев.

Должен сказать себе: созданное зодчим убеждает — Казанский вокзал, гостиница «Москва», метро «Комсомольская» и, конечно, Мавзолей. Неполный ряд, но и его достаточно, чтобы в сознании возник образ крупного художника, мыслящего масштабно.

Но, может быть, представлению о Щусеве недоставало той частности, которая единственно необходима, чтобы ты зримо увидел человеческий лик зодчего? В штате посольства был архитектор Анатолий Яковлевич Стрижевский. Именно он построил посольское здание в Бухаресте, на шоссе Киселева. Посольский дом в Бухаресте был единственным сооружением такого рода, которое нами было возведено до той поры. Позже архитектор осуществил еще две таких же постройки — в Берлине и Хельсинки.

Стрижевский был молод, интеллигентен, деятелен. Он явился в Бухарест почти в одно время с нашими войсками, имея задание в возможно короткие сроки восстановить посольство. Начав войну, румынские власти варварски обошлись с персоналом посольства. Он был интернирован и выслан из страны, при этом самому акту высылки сопутствовали действия, какие никогда к дипломатам не применялись. Что же касается посольского здания, то оно подверглось разору, некоторое время пустовало, а потом в нем был размещен госпиталь. Вернувшись в Бухарест, Стрижевский принялся восстанавливать здание. Видно, дом на шоссе Киселева был любимым созданием Стрижевского — архитектор взялся за эту работу с необыкновенным рвением. Целая армия плотников, паркетчиков, штукатуров, возглавляемых зодчим, работала с утра до ночи. Немало хлопот доставило Стрижевскому восстановление убранства посольского здания. Многое исчезло бесследно. Чем дороже были люстры и бра, тем бездоннее была пропасть, в которую они канули. Ряды мастеров, которыми был так славен Бухарест, за войну поредели. Приходилось покупать втридорога, часто через перекупщиков. Помню, как в посольство была доставлена скатерть ручной работы на триста персон. Несмотря на грандиозные размеры, скатерть поражала тщательностью отделки — чувствовалось, что тут трудились сотни рук. Одно это заставляло задуматься: не крепостные ли девушки здесь колдовали? Тайна необычной скатерти открылась позже. На большом посольском обеде скатерть попала в поле зрения гостьи, которая совсем недавно была узницей Антонеску. Рассмотрев скатерть, она должна была признаться соседям по столу, что опознала это создание рук женских, — скатерть была вышита подругами гостьи по знаменитой женской тюрьме в Жилаве.

Мне нравилось наше посольское здание. Его внешний облик был, пожалуй, не очень своеобычен, зато хорош ансамбль залов, особенно приемного и зрительного. Приемный зал был просторен (в посольстве иногда бывало одновременно до пятисот гостей), светел, наряден по своим краскам и убранству. Необыкновенно эффектен был зрительный зал, в котором заканчивались все большие приемы посольства, — концерт наших артистов или хороший фильм часто венчали прием. Зал радовал пропорциями, формами, мягкостью света и красок.

Стрижевский был человеком одаренным, и посольское здание это отражало. И не только посольское здание: Стрижевский был одним из тех архитекторов, которым зодчество не мешало заниматься живописью и рисунком, как, впрочем, чуть-чуть и ваянием. У него была способность, столь характерная для архитектора, мыслить образами, у которых есть зримое очертание, объем. Помню, как однажды, воспользовавшись первым снегом, который здесь обилен, мы уехали всем посольством на берега Снагова. Воодушевившись, Стрижевский слепил нечто грандиозное. Нет, это не была банальная снежная баба, а именно скульптура, в самих чертах которой сказались и фантазия, и мысль, и та мера таланта, прикосновение которого способно вызвать к жизни такое. Помню, что, расставаясь со снежным Снаговом, я испытал немалое смущение: да можно ли оставить на произвол судьбы этакое диво?

Итак, Щусев. Помню, кик мы гуляли по посольскому садику и Стрижевский пытался объяснить себе и нам созданное зодчим.

— Допускаю, что но прав, но в это свое мнение я уверовал, — говорил Стрижевский, забирая со лба и отводи назад свои рыхлые космы. — Нестеров, каким мы увидели его в портретной живописи, — Павлов, Шадр, Мухина! — возник из древнерусских сюжетов. — Казалось, неожиданная мысль заставила Стрижевского сгорбиться — больше обычного; когда он волновался, он горбился. — Не было бы отрока Варфоломея, не было и позднего Нестерова...

— Однако какое это и моет отношение к Щусеву?

— Самое прямое! Казалось, Стрижевский ждал этого вопроса, чтобы вот так решительно заявить о своем мнении. — Не было бы у Щусева Троицкого собора в Почаевской лавре и Марфо-Мариинской обители на московской Большой Ордынке, разве мог бы явиться Казанский вокзал?

— Храмовое зодчество... плодотворно? — спросил я не без улыбки.

— Нет, дело не столько в том, что это зодчество храмовое, сколько в том, что оно по истокам своим русское, старорусское, коренное, своеобычное.

— Да можно ли так сказать о Щусеве? — спросил я. — Ему не чужд и современный поиск...

— Верно, и современный поиск, — согласился Стрижевский. — Не было бы этого поиска, он так бы и остался в ордынской обители, а современный поиск вызвал у него такое чудо, как Мавзолей...

— Вы знали Щусева?

Был мой вопрос, как мне казалось, для моего собеседника неожиданным.

— Да, по его лекциям в институте, когда он увлекался градостроительством, — подтвердил Стрижевский. — Щусев оставался Щусевым: был убежден, что в обществе, где земля является собственностью государства, градостроитель имеет неизмеримо большую возможность сказать новое слово по существу проблемы... Помню, был бесконечно самоироничен: как много могут сделать с человеком каких-нибудь пятнадцать лет — от обители на Ордынке до созидания города будущего!..

— Самоирония... от сознания силы?

— Пожалуй, от сознания силы, — Стрижевский будто остановил себя — опасался, что скажет больше, чем хотел сказать. — Да, от сознания силы, как, впрочем, от желания оборониться от невзгод жизни...

— Невзгод?

Мой собеседник испытал неловкость — инерция разговора повлекла его дальше, чем он хотел.

— Да, невзгод, — подтвердил Стрижевский, мы вернулись под крышу посольства. — Одним словом, тайны в чистом виде жизнь не терпит: в доме у Щусева больной сын, взрослый... — Мы стояли посреди большого зала, совсем темного, и я слышал дыхание Стрижевского. — Врачи настаивают на госпитализации, но он отказал им... — пояснил мой собеседник. — Вот так — отец и сын... — Стрижевский вздохнул, и я ощутил пределы зала — он был меньше, этот зал, чем я думал. — Ну, Щусев будет, конечно, пытаться говорить по-румынски, потешный бес самоиронии в нем пробуждается вместе с его веселым румынским! — воскликнул Стрижевский.

— Странно, а откуда он знает румынский?

— Так он родился в Кишиневе.

— Вон как!..

Разговор со Стрижевским немало распалил воображение: все-таки не совсем обычного человека мне предстояло завтра встретить на аэродроме, незаурядного человека. Помню, что я спросил себя: из того немногого, что мне известно о человеке, могу ли я нарисовать его внешний облик? В самом деле, как он выглядит, этот человек? Ну, например, как он носит костюм, какая у него походка, как он взглянет на тебя и заговорит? Наверно, точность того, что было произнесено до сих пор, определяется в конечном счете впечатлением от живого человека?

И вот аэродром, шум ветра, поднятого винтами самолета, который, прежде чем остановиться, прибавил винтам оборотов, человек на трапе... Первое впечатление — маленький, крупноголовый. Когда улыбается, губы вбирает чуть застенчиво, темная, не по сезону, шляпа сдвинута набекрень, — взволновался, забыл про шляпу.

— Бунэ деменяца! — восклицает он, подняв руку-невеличку. — Нем май фачь, приетене?[6]

Почти сбегает на землю и обходит встречающих. Не может совладать с волнением, быстро возбуждается — возраст... Сколько ему? За семьдесят, по виду семьдесят с немногим.

— Тут цвет неба иной, — произносит он и снимает шляпу. — Ветер теплый, южный... — Его ладонь осторожно касается головы.

Уже по дороге в гостиницу просит остановить машину перед особняком Кантакузино. Особняк отодвинут в глубь двора. Высокая металлическая ограда, отделившая пас от особняка, не застила его очертаний. Щусев идет вдоль ограды, искоса посматривая на особняк.

— Конец века, не так ли? — спрашивает Щусев. — Традиционно, чуть помпезно, а красиво... Верно?

Ворота приоткрыты, точно приглашая войти, но Щусев всего лишь раздвигает створ ворот, давая простор глазу. Он стоит перед особняком затаив дыхание. Минута пристального внимания, сосредоточенности. Вот так смотрит на создание архитектуры зодчий — профессиональный взгляд. Кажется, виденное сняло волнение, вызванное приездом. В машине поселилось молчание, — не иначе, румынская лексика, воспрявшая в нашем госте по случаю приезда в Бухарест, на какое-то время отступила в нем. Великое спокойствие точно полонит нашего гостя. Гость не расстается с ним и тогда, когда выясняется, что гостиница, не дождавшись гостя в назначенный срок (самолет пришел с опозданием), аннулировала заказ.

— Не беда, поселитесь у меня дома, — говорю я.

Кажется, он пробудился — улыбаясь, он чуть-чуть втягивает губы.

— Мульцумеск...[7]

Вечером Щусев смотрит новый Бухарест. На Каля Виктория строится многоквартирное здание, в своем роде доходный дом. Здание растет стремительно — каждую неделю этаж. Мне было интересно, что сообщило такие темпы строительству. Ну, разумеется, деньги, при этом не столь великие. В строительстве дома участвовали его будущие жильцы. Подрядчик получал деньги от жильцов за первый этаж до того, как этот этаж был построен. Собственно, он продавал пустое пространство на том самом месте, где должен быть этаж. Потом он продавил воздух на месте второго этажа, третьего — и так до того самого предела, пока ярко-белая с синевой цинковая крыша не венчала здание. Не знаю, как надежно был выстроен этот дом и в какой мере он мог противостоять разрушительной стихии здешних землетрясений, но с виду он был очень хорош: просторен, хорошо спланирован, светел, удобен. В этом мы могли убедиться, когда ранним вечером, разумеется, заручившись разрешением подрядчика, прибыли с Алексеем Викторовичем на стройку. Нас принимал сам подрядчик — человек в усиках шнурком.

Нижние этажи были заселены, однако в верхних заканчивались отделочные работы. В новой квартире даже, вот как сейчас, пустой, была радость новизны. В самом отблеске вечернего солнца, лежащем на паркете, свечении никеля, в сверкании красок, в самих запахах паркетной пыли, клея и олифы. Конечно, это восприятие должно быть особенно остро у человека, которому суждено этот дом обживать, но я у нас было хорошо на душе.

— Бун, форти бун, домнуль...[8] — говорил Щусев, переходя из одной комнаты в другую. — Однако как много рабочих этот дом строили?

Наш хозяин велел принести тетради, в которые был занесен состав строителей, поименный, по профессиям, — цифра, которую назвал человек в усиках шнурком, изумила и русского:

— Бун, форти бун, — подтвердил гость: малое число рабочих, занятых на стройке блока, свидетельствовало, как хорошо был организован труд рабочих, как много успевал сделать каждый из них за день.

— Однако что вам пришлось по душе в нашем доме? — осторожно спросил наш хозяин. — Что вы увидели в нем?

— Если хотите, образец современного жилого дома, недорогого и удобного, — тут же реагировал Щусев. — Однако кто будет жить здесь, что это за люди? — по мере того как он проникал в существо дела, вопросы его становились конкретнее.

Хозяин ощутил скрытую остроту в вопросе гостя и посчитал своевременным пригласить к столу. Ну, столом это можно было назвать очень условно. На козлы, поставленные посреди комнаты, был положен кусок фанеры и выстлан обоями. Дюжина пива да горка солоноватых сухарей украшали стол.

— Итак, кто будет жить? — повторил хозяин, когда в керамических кружках вспенилось только что разлитое пиво. — Не думаю, чтобы это была бухарестская элита! — воскликнул он едва ли не патетически. — Так все, народ ординарный: генерал в отставке, управляющий банком, не очень крупный помещик, посол на пенсии, книгоиздатель — все, кто по праву должен жить на Каля Виктория...

Щусев молчал, сжимая керамическую кружку, — пивная пена опала, обнажив густо-коричневую жидкость, было видно, как пиво плещется.

— В моем положении не очень уместно давать советы, — произнес Щусев, — но я вижу в этом доме тип современного городского жилища, близкий эталону... Повторяю, быть может, не я должен давать советы, но если бы вы меня попросили его дать, то я бы сказал: сохраните документацию на строительство дома — проект и все расчеты... Убежден — через три года им цены не будет!..

Наш хозяин осторожно провел по усам кончиками пальцев, будто хотел их стереть.

— Вы сказали — эталон! Но через три года и управляющий банком, и генерал в отставке утратят остаток силы! Кому будет нужен такой эталон?

— Нужен!

— Но кто будет жить в таком доме?

— Осмелюсь предложить — мунчиторь...[9] — произнес Щусев и поднял керамический бокал, точно чествуя грядущее время, когда в таких домах будут жить не только послы королевской Румынии на пенсии и не очень крупные помещики.

Поутру, едва позавтракав, Щусев взял книгу и ушел в сад. Книгу он привез с собой. Кажется, то был том нестеровских воспоминаний. В саду мудрено было укрыться от солнца, и он расположился в тени посольского здания. Тень не несла прохлады, но стена была напитана свежестью — от нее точно шел ветер. Мы условились побывать в музее румынской деревни, что расположился в пригороде Бухареста, и я пошел к Щусеву. Приметив меня, он не без труда оторвал глаза от книги, лицо было скорбно.

— Вот прочел нестеровский этюд о Крамском, — произнес он едва внятно. — Необыкновенный этюд! Весь этюд, но особенно последние страницы, когда Крамской видит тот берег, уже видит... — Он встал, тихо захлопнув книгу, и, всмотревшись, увидел ступенькой ниже Лешу, девятилетнего сынишку повара, единственное малое посольское дитя, а по этой причине — дитя, знающее себе цену. — Как же я тебя не приметил? — спрашивает Щусев и тянется ладонью к светлым кудрям мальчика. — Какие же они у тебя золотые! — Его рука уже коснулась затылка. — Пойди к маме и скажи: мы хотим показать тебе музей деревни... Пойди, пойди, не робей!..

Но робость не очень-то свойственна Леше, он уже бежит...

Музей румынской деревни вернее было бы назвать музеем деревянного зодчества. Со всей страны, из горного Ардяла и Марамуреша, с равнинной Молдовы, с придунайской Добруджи, сюда свезены крестьянские дома. Дома куплены на корню и с превеликой тщательностью воссозданы. Возникла деревня, на редкость колоритная, отразившая сам лик сельской Румынии. Истинным перлом музея можно назвать церковку, привезенную из горной Румынии, — она точно вырублена из монолита старого дерева, если бы в природе было дерево таких размеров, — в лике церкви есть что-то готическое, если эта готика присуща, например, старому тополю: островерхий купол церковки вознесся высоко над деревней.

Щусев идет из одного деревенского дома в другой, имея рядом юного друга.

— А вот почему тебе нравятся эти ворота, ты можешь объяснить мне, Леша? Одеты в кружева? А если освободить их от кружев? Будут и без кружев красивы?.. А какие все-таки красивее — в кружевах или без кружев? Но ведь мы с тобой мужчины, зачем нам кружева?.. Нет, нет, ты мне все-таки ответь: ты, например, надел бы кружева?..

Любопытна способность Щусева вовлечь юного друга в спор, в спор, который не безразличен и Леше, как, впрочем, и Алексею Викторовичу.

— Ты обратил внимание, Леша, на рисунок скатертей? Вот мы обошли тридцать домов и видели тридцать скатертей: ни одна не похожа на другую, ни одна!.. А ведь можно пройти и тысячу домов, и пять тысяч — найдешь ты похожие? Ты только пойми, как неоглядна способность человека видеть мир не повторяясь? Кто еще способен к этому? Природа!.. Нам надо учиться этой неоглядности взгляда у природы. Ты понял меня, Леша?..

Кажется, и Щусева увлекает этот разговор с юным другом. Но вот что любопытно: в самой интонации этого разговора нет ничего такого, что возникает, когда взрослые подлаживаются под детей. Нет, Щусев не нисходит до уровня юного собеседника, наоборот, он стремится подтянуть того до уровня, который естествен и для взрослого.

— Вот послушай меня внимательно, Леша, только очень внимательно. Говорят, что красивое приходит с возрастом, быть может, образованностью, а возможно даже — с культурой. А вот родился селянин — он молод и пока что не обременен ни возрастом, ни культурой, а как понимает красивое!.. Согласись: все, что кажется красивым ему, не отвергается и нами. Почему?.. Способность видеть, способность чувствовать? А что значит эта способность? Талант... Видно, таланту по силам вобрать такое, что, быть может, богаче, чем мы думаем о нем... Не так ли?

Я заметил: у Щусева есть опыт разговора с младшим. Откуда он, этот опыт? Из общения со студентами, — кажется, Стрижевский говорил, что Щусев дорожит общением с молодежью. Через Стрижевского же до меня дошла щусевская фраза, которая звучит как афоризм: «До тех пор, пока меня слушает молодежь, как, впрочем, слушаю ее и я, мне не страшна старость». Вот возник Леша, и Щусев потянулся к нему с силой неудержимой. Почему? Может, тут своеобразно отозвалась драма в семье? Сын?.. Очень похоже — сын. Именно так можно понять, например, его слова, произнесенные на обратном пути из музея... Он просил отпустить машину, и мы пошли пешком, все трое. Рассмотрев в перспективе улицы посольство, он остановился, — видно, боялся, что разговор, который начал, останется незаконченным:

— И счастье, и несчастье — от сына... — произнес он, наклонившись ко мне, произнес вполголоса: уберег от этих слов, откровенно печальных, маленького.

Вечером мы смотрели бухарестские церковки. Нет, не соборы, а именно церковки. Маленькие, похожие на терема, эти церковки вписаны в городской пейзаж. Простите за сравнение, но в них есть нечто от камерных бухарестских театров, в которых тоже творит молитву клан аристократов. Домовая церковь московского князя? Пожалуй, даже меньше. Место тайной встречи с богом, причастия, быть может, исповеди. Нет, не прихожанин, идущий долгой дорогой в церковь, а церковь, вышедшая навстречу прихожанину. Но сама церковка необыкновенно хороша. Именно церковка-терем, в которой есть миниатюрность и узорчатость девичьей светелки, рвана ряженной фигурными дверьми и окнами.

— Поучительно проследить, как церковная архитектура соотнеслась со светской, что позаимствовала, что переуступила... — поразмыслил вслух Щусев — его мысль торила ту же тропу.

— Вы говорите о Румынии?

— И о Румынии... Думаю, что должна быть такая область архитектуры, где это глянуло как в зеркале...

— Вы сказали — должна быть?

— Убежден.

Щусев так и сказал — убежден. Он не знал наверняка, но предполагал: должна быть. Нет, это была не интуиция, а знание. Он полагал: если церковное зодчество заявило о себе столь определенно, то должно же как-то сказаться и в зодчестве светском? Но прежде чем мы установили это, произошла встреча, немало вас взволновавшая.

Не попадись па нашем пути Могошайя с ее необыкновенным дворцом и более чем экзотической хозяйкой дворца, вряд ли бы мы удостоились чести быть принятыми Штефаном Браниште. Какой же зодчий, побывав в Бухаресте, не обратит своих стоп в Могошайю? Если есть в архитектуре Бухареста нечто истинно румынское, то это именно Могошайя. Нет, дело даже не в формах дворца, в которых столь убедительно отразилось, как нам кажется, дворцовое зодчество Румынии, не менее важны фактура материала, из которого сотворен дворец, краски, к которым обратился зодчий, само соотношение света и тени, участвующих в нашем видении могошайской хоромины. Сановная хозяйка дворца принцесса Бибеску вышла нам навстречу и с уверенностью, чуть заученной, повела рассказ о родословных корнях династии, не оставляя в тени и собственную персону, когда в конце длинной галереи возникла длиннорукая фигура Браниште. Человек, которого тут же представила нам хозяйка, назвался археологом, в знак доказательства вручил нам белоснежный квадрат визитной карточки. Если же быть точным в определении профессионального лика Браниште, то его следовало назвать археологом-зодчим, однако это мы установили позже. А пока наш новый знакомый осторожно возглавил осмотр дворца, обратив наше внимание на детали его убранства и сопроводив рассказ пояснениями, которые мог бы сделать именно археолог: по словам Браниште, в самом рисунке металлических решеток, светильников можно было отыскать детали, не чуждые орнаменту, бытовавшему на Балканах в средние, а быть может, не только в средние века.

Ничто не может так внушить уважение к человеку, как знания, а Браниште, несомненно, был человеком знающим. Короче, когда пришло время прощаться с дворцом и его хозяйкой, мы испытали тоску, обменявшись рукопожатием с Браниште. Наверно, это заметил наш знакомый, пригласив посетить его на Аллее авиаторов и ознакомиться с результатами его последней экспедиции к берегам Черного моря. «Мозаики, какие вы увидите у меня, вы нигде не увидите», — сказал Браниште.

Ку плэчеоре, драга прнетене[10], — сказал Щусев, ему было приятно приглашение Браниште.

От посольства до Аллеи авиаторов рукой подать, мы пошли пешком. Браниште, предупрежденный нами, вышел навстречу. Необыкновенное обаяние было у этого человека. Вот и сейчас он ввел нас в красивый дом, и мы ощутили, как хозяин рад нам. По тому, как был прибран дом, с какой щедростью хозяин накрыл стол, как тщательно он расположил свою коллекцию, чувствовалось: для Браниште приход Щусева в его дом — событие. И Браниште явил свое собрание; С чем это сравнить? В свое время мне на глаза попал альбом румынских вышивок — пятьсот образцов. Казалось бы, на втором десятке интерес к образцам должен был ослабнуть, а я смотрел и смотрел, — оказывается, в узоре вышивки, в его красках, в самом рисунке узора, если даже он и беспредметен, есть сила притяжения. Я поймал себя на мысли — меня это увлекает. То же самое сейчас было с мозаикой. Эти цветные камни, подчиненные линиям рисунка, были необыкновенно живописны. Мозаика была спрятана в стеклянный саркофаг размером в большую книгу. Стекло было толстым и чистым, и цвет камня, и рисунок были не искажены.

— Наши предки любили красивое, — произнес хозяин, пододвигая стеклянный футляр к окну. — Казалось бы, какая необходимость расцвечивать мозаикой баню — ведь мы же обходимся без этого! А вот наши предки считали это необходимым — едва ли не все мозаики найдены на месте бань! И не только бань — мозаикой выстланы полы дворцов, лудильной мастерской, цирюльни, подчас тротуары, наконец, площади!..

— А почему вы вдруг обратили внимание на мозаику? — озадачил хозяина вопросом Алексей Викторович. — Почему именно мозаика?

Потребовалась пауза, — казалось, немудреный вопрос, а ответить на него непросто.

— Все потускнело от напора веков, не потускнела только мозаика! — вырвалось у хозяина. — Не потускнела только мозаика — вечный камень! Да, вечный, — сказал Щусев и взял из рук хозяина стеклянный панцирь с мозаичным камнем. Не иначе, тайная дума потревожила сейчас сознание Алексея Викторовича, дума значительная. — Не знаю, как вы, а я не боюсь ставить рядом старое и новое. Мне даже кажется, что такое сопоставление способно зажечь сердце, вызвать искру, так необходимую живому воображению... Вот, например, мечтаю свершить путешествие из древнего города, да, да, древнего, только что вызволенного из плена самой земли лопатами и скребками археологов, в город двадцатого века... Вот так увидеть два города, обняв их сознанием и чувством, а кстати и отдать себя во власть потрясения — ничто не способно так взволновать душу и обратить ее к созиданию, как это... По-моему, все лучшее я сотворил в такую минуту, сотворил и не теряю надежды сотворить...

Наш хозяин задумался.

— Быть может, к этому идет дело, но надо сделать следующий шаг. — Он улыбнулся. — Одним словом, нам надо раскопать на Черном море город — хочу пройти вместе с вами но его улицам, а кстати показать вам мозаичное панно, какого ни вы, ни я не видели... Панно!

С тем и простились — приехать на Черное море и пройти по улицам древнего города.

Мы возвращались в посольство пешком. Щусев молчал, однако в молчании жил только что происшедший разговор — воспоминание об этом разговоре удерживало мысль.

— А знаете, что изумило меня в этой мозаике? — спросил он, когда ворота посольства возникли перед нами. — Все потускнело за это тысячелетие, все вытравили время и солнце, не выцвела только мозаика... Не ясно ли, что цвет дошел до нас таким же негасимым, каким он был при Овидии? С чем это можно сравнить? Пожалуй, со всемогуществом слова. Вот так положить мозаику рядом со стихами того же Овидия и постичь время... — Он посмотрел на меня внимательно. — Есть люди, глаза которых особенно восприимчивы к цвету. — Он помолчал. — Особое устройство глаз. Я говорю о сыне — у него такие глаза.

Весь вечер Щусев был задумчив — в нем вдруг проснулся Овидия:

В словах моих скудных

Ты постарайся найти больше, чем сказано в них...

И еще:

Горечь нередко несет силу усталым сердцам...

И еще:

Кто о Гекторе знал, если б с Троей беда но случилась?

О чем говорил Щусев? О какой Трое и какой беде? Истинно в словах ого скудных надо было отыскать много больше, чем сказано в них... Сын?

Помню» что в этот раз он лег не поздно, спал тревожно — все вздыхал. Уже за полночь я заметил, как потянуло из открытой двери, — нашего гостя не было. Я выглянул в окно — оно выходило в посольский сад. Ночь была не светлой, деревья стояли без теней, но небольшой наш сад с полосами дорожек, выстланных песком, можно было рассмотреть без труда. Щусев был там...

По сердцу ударил Овидии:

Горечь нередко несет силу усталым сердцам...

На другой день вечером Щусев вдруг вспомнил наше посещение бухарестских церковок, и решено было увидеть район особняков. Это за Аллеей авиаторов, где мы были накануне. С нами был и Леша. За эти дни Алексей Викторович привязался к малышу, — быть может, в общении с Лешей Щусев гасил тоску по сыну. «Горечь нередко несет силу усталым сердцам»? Пожалуй, так.

Итак, мы пересекли Аллею авиаторов и пошли улицами, прилегающими к банясским озерам. Действительно, мир особняков, открывшийся нам, воспринял черты старорумынского зодчества, свойственные и архитектуре бухарестских церквей. Ну конечно, это было современное осмысление старины, но осмысление умелое, возможно, стилизация, но стилизация добрая. Там, где прежде был красный и белый кирпич, сейчас глядел бетон, там, где была фигурная черепица, поблескивали железо и цинк, там, где прежде был кованый металл, сейчас все больше виделось литье. Но вот любопытно: современный материал не бросался в глаза — побеждала старина. Наверняка особняки были оборудованы по последнему слову техники, — нет, не только электричество, газ, искусственный холод, но иные виды удобств, вызванных к жизни электроникой, которая начинала внедряться в быт, но у всего этого было обличье знатной старины. Бухарест стоял на скрещении дорог, и старина была многоликой, — нет, не только собственно Балканы, но и всесильная Византия, а может, Венеция в содружестве с Востоком. Для жителя Балкан все это было не новым, но нам, русским, казалось своеобычным. Мне показалось, что Щусеву пришлись по душе дома, одетые обливным кирпичом, дома, во внешнем убранстве которых участвовал металл, — окна, закрытые плетеным железом, калитки, свитые из прутьев, ограды, точно сотканные из металлической пряжи, массивные навесы над парадным входом, квадратные, на старинный манер, фонари по фасаду.

— Нет, я действительно хочу знать: какой из домов тебе больше нравится? — спрашивал Щусев мальчика, который с неослабной пристальностью следил за всеми поворотами нашего разговора. — Вот этот многоцветный, похожий на дворец царя Салтана?.. А может быть, красивее вот этот, из белого кирпича?.. Нет, нет, присмотрись внимательнее: как он складно сложен, как все в нем соизмерено — не больше и не меньше, чем должно быть. Согласись, он красивее? Не так ли?

Но вот неожиданность куда как приятная: от Баняс, заметно размахивая длинными руками, идет Браниште, — увидев нас, он так всплескивает своими ручищами, что у нас екает сердце — того гляди, они оборвутся и разлетятся по сторонам.

— Значит, уезжаете? — произносит он, пожимая руки Щусеву. — Не идет у меня из головы эта ваша мысль о двух городах, старом и новом... А знаете, может случиться так, что я вам покажу эти два города, если приедете лет так... через десять...

Щусев улыбается, по не может скрыть печали.

— Не все зависит от меня, не все, к сожалению, — отвечает он. — Мульцумеск фрумос драгэ приетене, бунуле Браниште...[11]

Щусев действительно улетел на другой день, улетел и уже не вернулся в Бухарест. Не суждено ему было вернуться... Но, побывав однажды в Бухаресте, я разыскал Штефана Браниште. Я увидел его в его красивом доме на Аллее авиаторов. Вспомнив русского зодчего, некогда посетившего этот дом, мы почтили его память, сомкнув уста.

— Как бы я был счастлив побывать с ним на Черном море, — произнес Браниште, не поднимая глаз. — Побывать и показать два города, те самые, древний и новый, совсем новый... Сколько ни бывал там, вспоминал Щусева: действительно, само соприкосновение старины и нови способно дать энергию воображению, воодушевить...

Браниште говорил с такой страстью, что нельзя было отказаться от поездки на Черное море, от поездки, которую должен был бы совершить Алексей Викторович, — собственное воспоминание о Щусеве и повлекло меня на крайний северо-восток, в заповедный угол Румынии, образуемый впадением Дуная в Черное море.

Случилось так, что мы приехали к стенам города, когда солнце село и город совершенно опустел: ушли автобусы с туристами, отбыли один за другим автомобили с путешественниками, покинули город и рабочие, ведущие раскопки. На весь город остались только мы со Штефаном Браниште да тишина, неодолимая, степная, — только был слышен гул моря, глухой. Когда-то оно было у самого города, потом ушло, оставив город посреди степи, — быть может, город умер потому, что море ушло. А между тем солнце село за далеким степным курганом, оставив над степью неяркое пламя зари. В свете зари город казался розовым. Стояли стены, кое-где обнажены тротуары, посреди городской бани вскрыт кусок мозаичного пола, видны провал двери и чудом сохранившаяся оконная коробка, не осталось крыш, ни единой на весь город... Мы застали остов города, его план в натуральную величину и могли лишь подивиться тому, что город кажется нам красивым. Солнце зашло, и город стал вначале густо-коричневым, потом черным. Казалось, стало тише, чем прежде. Даже море смолкло, отступив еще дальше с приходом вечера.

— А знаете, где-то здесь жил Овидий, — произнес Браниште. — Быть может, он гулял по улицам этого города...

Я знал, что так это и могло быть, но признанно Браниште взывало к раздумью. Наверно, тот кусок мозаики, что мы увидели посреди городской бани, да слово Овидия, сбереженное памятью, и были бессмертны.

В словах моих скудных

Ты постарайся найти больше, чем сказано в них...

А потом мы уехали из древнего города, оставив его в причерноморской темени. Машина несла нас на юг, и мы примолкли вместе с выкошенным пшеничным полем, что легло рядом. Наш путь продолжался часа полтора, пока прямо перед вами из степной шири и зыби, а может, из самого моря не взметнулись огни нового города. То, что эти два города оказались рядом, действительно воспринималось дух захватывающей внезапностью. Разделенные пропастью истории, расколотые тысячелетием, они вышли вам навстречу, едва ли не касаясь друг друга плечами, города древний и совсем новый. Как прорицал Щусев. Остальное было в пашей способности постичь.

Однако почему все это было так значительно для Щусева? Он был в поиске, он был в дороге и видел мир глазами человека, мир преобразующего. Он был в поиске...

Данный текст является ознакомительным фрагментом.