САДОВЯНУ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

САДОВЯНУ

После Москвы, все еще опоясанной «ежами» и надолбами, необычное впечатление производил этот зеленый и тихий край. Стояли города, казалось, не потревоженные бурей войны, города патриархальные, с нерушимым бытом, с церквами, полными молящихся, с обширными базарами, по-южному богатыми и шумными, с улицами, полными стариков, с монастырями... Когда мы вошли в большую церковь монастыря Агафтон и увидели, как в мерцающей полутьме двести молодых женщин молятся самозабвенно, нам показалось, что мы перенеслись по крайней мере в восемнадцатый век.

— Да была ли здесь война? — спросил я своего спутника Аурела Нягу, местного учителя, который был нам и гидом и переводчиком.

— Была, конечно, — ответил он. — Хотя далеко не такая, как в России, но... — Нягу запнулся. — Все здесь извечно происходит по-иному. Это об этих местах сказал Садовяну: край, где ничего не происходит...

«Край, где ничего не происходит!» — так сказал Садовяну. Признаться, эти несколько слов, произнесенные человеком, который здесь родился и стал певцом этого края, заставили меня по-иному взглянуть и на эти города, внешне очень благополучные, и на эти поля, как будто безмятежно спокойные. Мне почудилось, что глубоко в недрах этой жизни гудит и рвется наружу огонь, едва ли не такой устойчивый и грозный, какой время от времени распирает и корежит каменистую балканскую землю. Очевидно, в этом смысл крылатой фразы Садовяну: «Край, где ничего не происходит».

Кстати, каждый раз, когда я пытался проникнуть в историю этого края, когда хотел познать быт местного крестьянина, хлебопашца или рыбака, когда старался понять необычный уклад жизни степных городов Приднестровья, возникало имя Садовяну. Казалось, во все уголки народной жизни проник прозорливый взгляд писателя, обо всем он сказал свое неторопливое и мудрое слово. Как это всегда бывает, когда имя человека возникает вновь и вновь, сознание рисует и его облик. Но проверить верность этого рисунка не было возможности — между Приднестровьем, где мы находились, и Бухарестом, где жил писатель, легла линия фронта.

Однако такая возможность возникла раньше, чем мы могли тогда предполагать, — в конце августа 1944 года Советская Армия вошла в Бухарест. А месяцем позже я был на большом литературном вечере студентов университета, который проходил в новом здании юридического факультета на тогдашнем бульваре Елизаветы. Высокий вестибюль здания с просторными, во всю стену, просветами был полон солнца, по-сентябрьски сухого, точно напитанного терпким дыханием осенней листвы. Где-то рядом гудит зал — с минуты на минуту его чаша будет полна. Кстати, чем зал полнее, тем он тише. Вместе со всеми я смотрю на входную дверь — на вечере ожидается Садовяну. Зал затихает и точно взрывается — в дверях блеснули седины Садовяну.

В его внешности есть что-то от классического облика писателя, властителя дум, учителя жизни, каким он виделся нам, когда мы думали о корифеях девятнадцатого века. Большой, седовласый, мудро-торжественный, красивый даже в свои шестьдесят четыре года. В серо-голубых главах пристальное внимание, строгое, без улыбки. Черты лица — нос с тщательно вырезанными миндалинками ноздрей, четкая линия рта, крепкий, безупречно очерченный подбородок. Мягкая смуглость приятно сочетается с сединами. Он проходит неподалеку, и я слышу его голос. У него густой баритон, чуть-чуть гудящий. Когда говорит, руки почти неподвижны, в одной — солнечные очки, в другой — толстая бамбуковая палка, очень живописная. Он пришел сюда пешком. Да и в интонации преобладают ровные, чуть-чуть усталые тона, как у человека, который привык к тому, что его слушают, — все слова дойдут до собеседника, все будут услышаны.

Я поймал себя на мысли — его рассказы очень похожи на него. Невозмутимо спокойно в них движение жизни, и поначалу ничто не выдает в них грозной силы, скрытой в сумеречных глубинах. Говоря образно, в каждом рассказе Садовяну есть своя буря, однако рассказ начинается при хорошей погоде, и на первый взгляд ничто не предвещает бури... Ну хотя бы рассказ «Первый». Господин Костаке Балуш, пресытившись дарами Парижа, устремляется к родным берегам — начало самое обычное. Ночью, когда его карета приближается к дому, разражается ливень. Между ним и домом — река, неожиданно прибывшая. Костаке спешит добраться до парома, кстати, паром принадлежит его родным, а управляет им кто-то из крестьян отца... Однако крестьянин прогоняет молодого барина с парома — река продолжает стремительно прибывать, она грозит сорвать паром. Над Балушем выросла бородатая фигура. «Это и есть паромщик, — подумал Балуш. — Небось и не подозревает, что я его хозяин». Паромщик отсылает молодого барина в избушку на берегу. Балуш не без труда добирается туда — ливень нарастает неудержимо. Ему открывает дверь мать паромщика — молодой барин кажется ей странно похожим на сына («Вдруг она в ужасе отступила назад, вытаращив глаза: «Господи Иисусе! Я-то думала — Ионике! Похож кок две капли воды!» Слова замерли у нее на устах... «С нами крестная сила!»). И вот финал рассказа: оказывается, у Балуши и крестьянина-паромщика один отец. Так вот он, первый крестьянин, встретивший его на пороге родительского дома!..

В обширном литературном наследии Садовяну почти нет произведения, в котором бы писатель вот так же безбоязненно и беспощадно, как он это сделал в рассказе «Первый», не поднял бы руку на боярскую Румынию. Но как могло произойти то, что писатель, воспитанный на традициях и культуре дворянской Румынии, не порвавший с ней человеческих связей и на всю жизнь сохранивший верность ее интеллектуальным ценностям, вступил в единоборство с нею, единоборство смертельное?

Мне припоминается разговор с Садовяну, разговор, каким-то краем коснувшийся этой большой темы. Это было в сорок пятом. Президент АРЛЮСа[5] академик Константин Пархон устроил обед. Обед происходил не в блестящих апартаментах Дома АРЛЮСа на Каля Виктория, а в скромном особняке академика в Котрочене. Среди румынских гостей были коллеги академика, чьим трудом и участием был создан АРЛЮС. И среди них Михаил Садовяну. Еще за столом разговор коснулся тургеневских «Записок охотника», перевод которых заканчивал в ту пору Садовяну для издательства «Карта Руса». Кто-то высказал предположение, что, очевидно, Садовяну взялся за перевод «Записок» потому, что в книге русского писателя ему пришлась по душе «охотничья тема», но Садовяну возразил, возразил спокойно, но достаточно определенно: «Нет, не только и не столько поэтому».

На этой реплике Садовяну разговор, происходивший за столом, пресекся, хотя, признаюсь, у меня было искушение попросить писателя сказать об этом пространнее.

Послеобеденный кофе был подан в кабинет Пархона, где в широком кресле обосновался и Садовяну. Писатель беседовал с хозяином дома — они вспоминали родные Яссы, и писатель говорил о соборе Трех Апостолов, чудесном создании румынской национальной архитектуры. Вскоре разговор коснулся литературных тем, и Пархон, к моей радости, задал Садовяну вопрос, с которым я хотел обратиться к нему за столом. Да, вопрос так был и сформулирован: в самом деле, что привлекло внимание Садовяну к книге русского писателя?..

Садовяну улыбнулся, его радовало, что собеседники сберегли в памяти этот разговор.

— В рассказах Тургенева есть своя большая тема, как и своя правда, очень большая. — сказал Садовяну.

— Какая? — был следующий вопрос.

Садовяну задумался: этот разговор, возникший так неожиданно, и для него много значил.

— Да какие же это рассказы? — вдруг заметил Садовяну. — Это же песни! Песня радости и песни... гнева! — Его глаза были хмуро-внимательны. — Если хотите, песни честного сердца, которым настоящий человек отличается от всех прочих... А все остальное он произнес уже без того, чтобы его спрашивали, — видно, он понимал, насколько это значительно для него, и уже не мог не сказать:

— Конечно, писатель должен быть на уровне своего времени и смотреть на мир глазами человека, умудренного наукой жизни. Для художника это свято так же, как для ученого. Но очень важно быть еще честным человеком, просто честным человеком. — Он помолчал, точно мысленно взвешивая каждое из произнесенных слов. — Совесть — это еще и честность, совесть мира — это еще и честный человек... очень честный.

Так Садовяну подвел меня к самой сути своей многолетней работы в искусстве, к тому, что для него было сущностью его гражданского долга, его писательской совести. И в какой уж раз я окинул мысленным взором жизнь писателя, стараясь в ней найти нечто такое, что определило эти его слова: «Совесть мира — это еще и честный человек... очень честный».

Отец Садовяну адвокат, выходец из состоятельной семьи. Мать — крестьянка, дочь плугаря из горной Молдовы.

Родные отца не скрывали своей неприязни к семье невестки. Это не были обычные пересуды между родственниками. В том, как семья отца относилась к матери и ее близким, было отношение бар к холопам. Самые ранние впечатления Садовяну связаны с этой драмой, расколовшей семью. Мальчик не сразу определил, на чьей стороне правда: и одни и другие старики казались ему близки.

Но события развивались и привели семью к катастрофе, которая глубоко потрясла все существо юного Садовяну.

Началось с того, что в семье тяжело заболел отец. Знатные родители отца решили указать невестке «ее место». То, что было совершено над матерью писателя, было похоже на расправу, которую учиняют бары над крестьянской девушкой, заподозренной в связи с человеком «голубой крови». Женщина была изгнана из семьи. Ей дали понять, что отныне ее место на заднем дворе. Женщина восприняла это как угрозу разбить семью, лишить ее ребенка. Отец выздоровел, но мать не пережила происшедшего, она занемогла и вскоре скончалась.

Это событие глубоко ранило сердце мальчика. Оно явилось самым впечатляющим событием всей его жизни. Смерть матери, как ее восприняло сознание будущего писателя, оставила горестный след на всем творчестве Садовяну — здесь началась его любовь к обездоленным, страждущим людям. Но здесь начиналась и его ненависть.

Это событие навсегда внушило чувство острой вражды к родным отца, от руки которых, в сущности, погибла мать. И с непреодолимой силой его потянуло в тот заповедный уголок Молдовы, откуда происходила мать, в простую крестьянскую семью ее родных, к деду-плугарю.

А дед стоил этой любви. Мальчика пленили его душевная чистота, мудрость, чувство собственного достоинства. Деда нельзя было назвать гордецом, но он умел не дать себя в обиду.

Дед никогда не ломал шапку перед своим именитым сватом. И будущий писатель оставил семью отца и ушел под кров скромного крестьянского жилища.

Разумеется, ни теперь, пи в будущем Садовяну не мог порвать с семьей отца, — наверно, это было не просто. Но через всю его жизнь, долгую и многотрудную, рядом с Садовяну точно шел простой плугарь из Молдовы. Нет, нельзя сказать, что отныне писатель смотрел на жизнь его глазами, но в той борьбе, трудной и, в сущности, благодатной, которая происходила в душе писателя, нередко побеждали мысль и слово деда. Это он сообщил писателю любовь к страждущим, проторил в его душе тропу к жизни народа, внушил ему уважение к правде, которую писатель сберег в своем сознании, сберег и охранил.

На взгляд Садовяну, самое большое преступление того мира перед человеком состоит в том, что он жестоко калечит души людей, доброе начало в их душах, веру в торжество правды. Именно этой мыслью проникнут рассказ писателя «Шестьсот лей», написанный с истинно садовяновской глубиной и силой.

Немалого труда стоило крестьянам спустить из пруда воду и осушить землю. Однако добытая такими усилиями земля была у крестьян отторгнута. Крестьяне наняли ходатая и собрали шестьсот лей. Нашелся добрый человек, который внял горю бедных и решил это сделать бесплатно. Но странное дело — предложение человека вызвало у крестьян смятение (они «...вернулись в село, промеж себя потолковали-потолковали, да и не стали жалобу подавать»). Поступок человека был настолько бескорыстен, что крестьяне отказались верить этому («Невдомек им: как это вы брать шестьсот лей у них не хотите? Другие ничего не могли сделать, а брали...»). Рассказ кончается тем, как посланец деревни просит ходатая принять шестьсот лей («Обиняками, но очень настойчиво он дал мне понять, что на оплату моих хлопот у них, у четырнадцати человек, собрано шестьсот лей»).

Рассказ написан в 1911 году, но, как казалось, он обращен писателем и к своим современникам, и к потомкам: «Нет ничего страшнее, как отнять у человека веру в добро, веру в правду. Если есть в природе клятвопреступления, то им является преступление против правды, правдоразрушение».

Существует мнение: у нашего современника иное отношение к искусству. Сторонники этой точки зрения полагают, что на смену прозе прошлого века, обремененной красками, должна прийти иная проза, жесткая и лаконичная. Быть может, эта точка зрения и верна, если она не обедняет того, что извечно было предметом искусства, — человека. Учителями Садовяну были великолепные мастера русской и французе кон прозы прошлого века. Он не без основания полагал: если изобразительные средства служат раскрытию душевных богатств, заложенных в человеке, он не должен отказываться от этих средств лишь на том основании, что они были известны его предшественникам. Может, поэтому предметом творческих симпатий румынского мастера были писатели, палитре которых были свойственны чистые и сильные краски. Садовяну начал свою жизнь в искусстве в ту пору, когда проза потому и была прозой художественной, что не низверглась обильным и часто пустым потоком на чистые листы стенографистки, а рождалась под терпеливым пером художника — буква за буквой, слово за словом. В свое время издательство «Скрисул романянска» подарило любителям книги интересное издание Садовяну: книга или, вернее, тетрадь с рассказом Садовяну точно воссоздавала авторскую рукопись. Да, читатель как бы стал обладателем рукописи Садовяну и обрел редкую возможность заглянуть в святая святых писателя. Рукопись обладает силой удивительной — ничто не способно так точно воссоздать движение авторской мысли, ничто так не передает радостей и мук писателя над белым листом бумаги, как рукопись. Вот эта тетрадка лежит передо мной: нет, как ни щедр Садовяну на краски, это не расточительство — рукопись хранит следы этой работы, где каждое новое прикосновение пера делает деталь более точной и верной.

Садовяну постоянно обращался к творчеству Гоголя. Ему была близка живописная проза Гоголя, его любовь к детали, объемной, физически ощутимой, его жадное восприятие богатого многоцветья и многозвучья земли, его способность, не нарушая естественности и человечности характера, делать этот характер истинно собирательным.

Осенью сорок пятого года я слушал лекцию Садовяну о Гоголе в бухарестском зале «Даллес». Зал не мог вместить всех желающих, и большая толпа стояла на улице у репродукторов.

— Гоголь был одним из тех редких мастеров, — сказал Садовяну, — в произведениях которого сатирическое начало соседствовало с началом лирическим, не только не разрушая цельности картины, но счастливо способствуя этому...

Несмотря на то что счастливое это качество, подмеченное румынским мастером в творчестве русского гения, было свойственно и произведениям самого Садовяну, вряд ли было бы справедливым утверждать, что Садовяну был учеником Гоголя. Румынский художник, подобно многим другим интеллигентам своего круга и своего времени, был с детства приобщен и к французской культуре, он читал французских писателей в подлинниках. Но Садовяну был слишком большим писателем, чтобы не понимать места русской прозы в общемировом литературном процессе, как, впрочем, и места русской культуры в формировании интеллектуальных интересов современного человека. Ему было чужды попытки столкнуть на румынской земле французскую культуру с русской. В сознании самого Садовяну Мопассан великолепно уживался с Чеховым, а Флобер с Тургеневым, хотя по общности своих исторических судеб русская культура конечно же была ближе румынскому народу, ближе всякой иной. Садовяну это знал достаточно хорошо — его родные Яссы в течение веков были центром русско-румынского культурного общения,

Стоит ли говорить, что советские люди, которым довелось быть, свидетелями становления братской Румынии в нелегкое послевоенное время, всегда гордились тем, что среди больших друзей СССР был первый писатель Румынии, один из создателей ее литературного языка Михаил Садовяну. Мне припоминается первая поездка писателя в Советскую страну весной сорок пятого года. Я был среди тех, кто встречал писателя на бухарестском аэродроме «Банясы» и потом слушал его доклад в Доме АРЛЮСа на Каля Виктория. Необычное собрание привело в тот вечер под своды Дома АРЛЮСа ученых, писателей, музыкантов, художников — всех, кто составлял славу отечественной культуры. Это и понятно — собрание происходило в знаменательную для молодого румынского государства пору. В памяти еще явственно стоял февральский бесснежный день, грузовики с рабочими, стремящимися к Дворцовой площади, зловещая тишина, которая встретила рабочих, пулеметные очереди, свинцовым градом ударившие по толпе, опять тишина, рыхлая, настороженная, и пятна спекшейся крови на камне — это боярская Румыния огнем и свинцом карала молодую демократию за ее верность свободе. Это было в феврале, а меньше чем через два месяца после этого Садовяну вернулся из Советской страны.

Я как сейчас вижу: мягкий предвечерний свет входит через открытые окна в зал, в котором выступает Садовяну. Чистые блики неяркого солнца лежат на паркетном полу, на спинках кресел, убранных резьбой и золотом. И этот свет, растекавшийся по степам, и отблеск неяркого закатного солнца на паркете хорошо сочетаются со спокойной речью Садовяну, которую он произносит в тоне застольной беседы.

— Свет идет с востока, — говорит Садовяну. — Надо понять: свет идет с востока...

Данный текст является ознакомительным фрагментом.