КОЛДУЭЛЛ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КОЛДУЭЛЛ

Колдуэлл явился на Кузнецкий с просьбой разрешить ему поездку на фронт — шла первая неделя войны. Вместе с ним должна была выехать Маргарет Бурк-Уайт, в соавторстве с которой он сделал несколько книг — текст этих книг, по-колдуэлловски точный и зримый, своеобразно был соотнесен с художественными фотографиями Бурк-Уайт.

Колдуэлл был молод — тридцать! Он был росл, хорошо сложен, крепок в ходьбе, — в его лице, пожалуй, самым характерным был подбородок, насеченный неглубокой ложбинкой, сообщающий его лицу если не суровость, то строгость. Помню, что Колдуэлл просил направить его и его спутницу к воротам Смоленска. Возможно, писатель опирался здесь не столько на знание обстановки, сколько на свое постижение русской истории: «Направление главного удара было тут и прежде».

Насколько не изменяет мне память, решение вопроса о поездке Колдуэлла в район боев потребовало некоторого времени, и писатель явился на Кузнецкий вторично, на этот раз в сопровождении своей спутницы. Как можно было понять спутницу Колдуэлла, она не теряла времени даром и все эти дни усиленно снимала Москву, которая жила уже жизнью столицы сражающегося народа. На фотографиях, которые показала нам Бурк-Уайт, по московским улицам шли ополченцы, студентки медицинских институтов получали обмундирование медсестер, центральные площади пересекала на рысях конница, направляющаяся на фронт. Но среди этих снимков были такие, которые, как можно было догадаться, составляли предмет особого внимания Бурк-Уайт, а возможно, и Колдуэлла. Это была, так сказать, на взгляд американцев, традиционная Русь, Русь патриархальная, которая ликом своим могла напомнить американскому читателю Россию едва ли не времен Отечественной войны 1812 года. Представляю, как трудно было отыскать летом 1941 года эту Россию, но надо отдать должное американцам, они проявили тут завидную изобретательность. Они пошли по московским церквам, в частности в сокольническую церковь, где в ту пору служил архимандрит Введенский, и среди прихожан отыскали типы стариков, будто явившихся в ноше время из далекого прошлого. Иначе говоря, если надо было найти Россию дедовскую, которая могла быть отождествлена с Россией, дававшей отпор наполеоновским полчищам, то такая Россия была найдена. В ответ на реплику, что не этой России предстоит сегодня защитить русскую землю, американцы только недоуменно разводили руками. Казалось, они были готовы согласиться, но просили понять и их: «В США есть читатели, которые в своем восприятии России остановились на 1812 годе, и им надо показать, что эта Россия жива».

А между тем разрешение на поездку было дано, и американцы выехали к Смоленску. И подобно тому как это было в Москве, в поле зрения американцев продолжала оставаться патриархальная, больше того, стихийная Россия. Как ни внезапно было вторжение врага, уже тогда страна собирала свою техническую мощь — танки, самолеты, артиллерию, что, в сущности, и явилось доброй основой русского кулака, обратившего немца вспять, — но это странным образом не соответствовало представлению американцев о России — наверно, было не так патриархально, да, пожалуй, не так живописно.

Поэтому, когда вскоре пришла книга Эрскина Колдуэлла и Маргарет Бурк-Уайт «На смоленской дороге», состоящая из великолепных фотографий спутницы писателя и лаконичного, но яркого текста самого Колдуэлла, я не удивился, увидев Россию, в которой лишь отдаленно угадывалось страдное лето сорок первого, — из книги выступал красавец священник в парчовой ризе с дорогой панагией на груди, было много стариков, вдохновенно молящихся, с отблесками свечного пламени на лицах и великолепные, надо отдать должное американской художнице, снимки церквей...

Помню, что это первое знакомство с Эрскином Колдуэллом немало меня и озадачило и заинтересовало. Имя его было известно у нас по нескольким книгам, вышедшим за несколько лет до войны, — велика тут заслуга Ивана Кашкина, знатока американской литературы, много сделавшего, чтобы эта литература стала известна советскому читателю. Труд Кашкина был известен и за океаном — свидетельство этому письма Эрнеста Хемингуэя советскому американисту, которыми сегодня открываются собрания трудов Ивана Александровича. Все, что теперь я узнал о Колдуэлле, не очень соответствовало моим прежним представлениям об американце. Ведь мы знали его по «Табачной дороге» — впечатление, оставленное романом, жило в нас. Колдуэлл назвал свое произведение романом, хотя в романе всего восемь листов. Но вот фокус: такое впечатление, что по размерам своим роман в два раза больше — так он событийно крепок, так уплотненно в нем действие, так он многомерен по характерам и, пожалуй, по языку. Но главное, конечно, в ином. Это остросоциальный роман, в котором писатель нарисовал потрясающе правдивый портрет бедствующей семьи, которую голод заставляет делать нечто такое, что способен заставить сделать только голод... Главный конфликт романа возникает в связи с судьбой двенадцатилетней Перл, которую семья продает в жены. Но Перл отчаянно храбра — она восстает, отказываясь подчиниться и родным и мужу. Наверно, вот здесь эпицентр романа: девочка, которой, быть может, через годы и годы предстоит стать взрослой, волей обстоятельств точно прозревает, обнаруживая такую силу ума, которой в этом возрасте в обычных условиях у человека нет. Но прежде чем победить, Перл надо пройти море (море!) нужды, узрев во всей неприглядности тенета человеческого изуверства. Как ни неприглядна картина, которую нарисовал Колдуэлл, хочется отыскать в ней луч света — это, конечно, маленькая коддуэлловская героиня — Перл... Но в связи со всем сказанным выше хочется воздать должное социальному видению писателя, его способности распознавать правду жизни, его храброй решимости единоборствовать с теми, кого можно назвать носителями зла. Конечно, то, что сделал тогда Колдуэлл, увидев сражающуюся Россию, в высшей степени благородно и подсказано сочувствием к народу, попавшему в беду. Речь в данном случае идет об ином, о мире социального понимания события, — казалось, что у автора, написавшего «Табачную дорогу», оно должно быть более высоким. Но тут есть, быть может, свое объяснение: социальное видение — это во многом и знание. Америку автор знает значительно лучше России. Уже по одной этой причине степень понимания происходящего на отчей земле и за ее пределами у писателя разная.

И вот отгремели военные грозы, минуло, дай бог памяти, двадцать лет, и Колдуэлл вновь в Москве. В начале войны было тридцать, сейчас пятьдесят, но по-прежнему силен в плечах и в шагу. Рядом с писателем его жена, художница Вирджиния Колдуэлл. Осень, и на столе много фруктов. Может, поэтому у Вирджинии искушение раскрыть тетрадь и взять карандаш. Карандаш отдает глубокой чернью — угольный карандаш. Ее маленькая, заметно смуглая рука быстра — художница хорошо владеет рисунком. Ваза с крупными грушами, укрытыми гроздями винограда, которые, не уместившись, свешиваются с вазы, перенесены на тетрадный лист с завидной точностью. Колдуэлл нет-нет да скосит глаза на тетрадный лист, скосит заинтересованно, хотя мнения своего ничем не выражает. Можно подумать, что положение супругов суверенно — каждый занят своим делом. Но возникает и иная мысль: быть может, Вирджиния Колдуэлл вот так своеобразно аккомпанирует беседе мужа, и делает это не впервые. Так или иначе, а это не мешает беседе, которую Колдуэлл ведет, тем более что беседа, по всему, остра и заметно захватила его.

Отчей землей для Колдуэлла стала отчая земля дядюшки Тома — американский Юг, Джорджия, Алабама, Техас, Флорида. Проблема цветной Америки — это проблема Колдуэлла. Едва ли не половина написанного им посвящена этому. «Неужели и после этого у нас в Америке не перестанут линчевать негров?» — сокрушается один из героев Колдуэлла, и в этом вздохе слышится вздох автора. Беседа быстро набирает силу потому, что в самом начале затронута эта кардинальная для писателя проблема, по крайней мере для его произведений, написанных в годы, непосредственно следующие за войной.

— Как мы заметили, негритянская проблема не занимает в ваших последних произведениях того места, какое занимала прежде, чем это объяснить, мистер Колдуэлл?

Наш гость не ожидал, что слушатели начнут беседу без необходимой в этом случае «экспозиции» — вопрос обнаруживает желание сразу начать разговор по существу.

— Ну что я могу сказать? — произносит он и, достав пачку сигарет и зажигалку, принимается раскуривать сигарету — по всему, хочет выгадать драгоценные секунды. — Краски Америки не обнимешь: белые, черные, желтые, оливковые... Все громче заявляют о себе темнокожие — их роль во всех сферах жизни растет... — он, как можно было заметить, начал издалека, чтобы все акценты заняли свои места, — если начинать с элементарного, легче избежать ошибки. — Но есть оппозиция, особенно сильная на Юге. Она выступает против равенства негров. Речь идет об общественных и государственных институтах, как, впрочем, образовании... Страна требует совместного обучения белых и черных — тут есть прогресс, но не везде. Сам я — сторонник предоставления равных прав неграм и белым...

— Насколько нам известно, в Америке есть тенденция распространить требование равных прав на все сферы жизни, в частности на искусство, не так ли? — этот вопрос, казалось, возник сам собой и, по всему, насторожил нашего собеседника.

— Я думаю, что, если человек талантлив, его талант сумеет пробить себе дорогу, — ответил Колдуэлл. — Я говорю о Киде и Белафонте. Это можно отнести не только к артистам, но и к писателям — Ленгстон Хьюз тому пример. А певцы? Например. Поль Робсон! Надо сказать, что в Америке предрассудки не так сильны в сфере искусства, как в сфере социальной... — Он умолк, раздумывая, — видно, ответ потребовал сил. Отвечая, он спалил сигарету и едва не припек пальцы, однако донес ее до пепельницы и загасил, сплющив о дно пепельницы. — Если негр обеспеченный человек, то он меньше ощущает на себе эти предрассудки, если же он беден, то они дают себя знать сильнее. Средний американец, как я заметил, не является ненавистником негров. Имущественные различия сильнее национальных. Если жизненный уровень всех рас будет повышаться, то есть надежда, что их общественное положение сравняется...

В скобках заметив, что именно это высказывание Эрскина Колдуэлла вызвало возражение присутствующих, при этом журнал счел возможным вынести эти возражении и на свои страницы: в самом деле, талант того же Поля Робсона заявил о себе столь громко не благодаря преодолению расовых предрассудков в США, а вопреки этим предрассудкам. Однако это была частность — в остальном реплика Колдуэлла была очень интересной, выдавая в нем человека, чья мысль о проблеме цветных на американской земле плодотворна.

— Как вы оцениваете дискуссии о судьбе романа? Вам, конечно, известно мнение, что роман должен умереть, при этом, разумеется, вместе с традиционными своими героями? Колдуэлл вздыхает, возможно даже облегченно. В том, как отвечал он на вопрос о положении негров, незримо присутствовала сдержанность, быть может даже неловкость. В США, насколько нам известно, нет закона, который есть на Британских островах, запрещающего подданным империи критиковать за рубежом имперские порядки, тем не менее... Одним словом, нам послышался вздох облегчения...

— Великие романы, написанные великими писателями, останутся навсегда...

Карандаш миссис Вирджинии, перенесший в тетрадь своеобразную форму нашего окна и нехитрый пейзаж, открывшийся за окном, невольно повис над бумагой: ее большие, как мне казалось, темные глаза, обращенные на мужа, выражали любопытство — проблемы искусства ей ближе всего остального.

— Да, останутся навсегда, — повторяет Колдуэлл. — Пример — Толстой и его роман «Война и мир». Роман в силу своей природы все время обновляет форму. Скажем, сто лет назад для английского романа был характерен тип романа Диккенса. Сейчас невозможно писать так, как писал Диккенс. Роман несет на себе следы жизни и вместе с нею меняется. Возможно, что со временем мы придем к такой форме романа, которую сегодня не можем рассмотреть...

А разговор продолжал набирать силу: он становился все сложнее, рождая вопросы неожиданные, — это отражали ответы писателя, они были неторопливы и логичны, в них почти отсутствовала импровизация.

— Полагаем, что вы правильно поймете нас, господин Колдуэлл, если мы зададим такой вопрос: чем объясняется различие, которое, на наш взгляд, существует между вашим творчеством тридцатых годов, отразившим многие значительные стороны жизни американского народа, и произведениями, написанными в последнее время?

Все явственнее вмешивается молчание. Видно, беседу трудно сместить в сферу абстрактных истин, и виноват в этом Колдуэлл — он ведь социальный писатель. Но молчание все еще владеет сидящими за столом. Для Колдуэлла вопрос был обернут в серебряную облатку. «Чем объяснить, что из ваших произведений последнего времени ушла социальная тема такой глубины и такого масштаба, какая им была свойственна в тридцатых годах?» — так или приблизительно так мог прозвучать вопрос, если его освободить от серебряной облатки и вынести на свет.

Однако как все-таки ответил на этот вопрос Колдуэлл? По его словам, он всегда был и будет реалистом, он писал о жизни, которую знал, потому что сам жил ею. Когда он работал над первыми вещами, страна переживала экономический кризис. С тех пор, по словам Колдуэлла, социально-экономическая жизнь Америки изменилась. Вот пример: та же «Табачная дорога» появилась в тридцатые годы, в тяжелый период жизни страны. Это был роман о том, как человеку спастись от голодной смерти. Прошло двадцать пять лет, и Колдуэлл написал «Грэтту» — роман о женщине, свободной от бед, которые одолевали прежних героев писателя. Колдуэлл считает, что никакого противоречия тут нет — он всего лишь следует за жизнью.

— Я взял эти крайности, — заключил Колдуэлл, — чтобы показать, что писал о той жизни, которая была в то время, когда я о ней писал.

Но разговор, который сейчас шел в редакции, поистине обрел формы полемики, и уже ничто не могло его повести по иному пути. Однако как возразить писателю, оставшись верным истине, и сберечь интонацию беседы, по всем признакам дружественной?

— Как мы поняли, проблемой проблем для вас и сегодня является жгучая современность Америки. Уместен вопрос: разве положение негров не является такой проблемой?

Однако надо отдать должное Колдуэллу-полемисту: он и тут нашел ответ, при этом по-своему убедительный. Он сказал, что написал два романа о неграх: «Случай в поле» и «Истервиль».

— Это были, по-моему, два лучших романа, которые вообще написаны в Америке о взаимоотношениях белых и негров, — парировал он. — Я считал, что исчерпал эту тему, и больше писать на нее не могу...

По всему, беседа минула свой пик, и первой это почувствовала Вирджиния Колдуэлл — быстрым движением своей смуглой руки она перенесла на бумагу очертания гладиолусов, грациозные стебли которых удерживала стоящая в углу ваза, и тихо закрыла тетрадь. Она все делала мягко и чуть-чуть церемонно, как привиделось, даже с едва заметной улыбкой на устах. Не знаю, много ли раз она была свидетельницей столь острого разговора, какой произошел сегодня, но надо отдать ей должное, она сберегла самообладание. Во всяком случае, в том, как по мере обострения диалога он преломлялся на ватмане Вирджинии Колдуэлл в плодах и цветах лета, было жизнелюбие, а значит, и самообладание. Ее быстрый и твердый удар угольного карандаша, по всему, шел за беседой, поспевая сказать главное: «Все идет как нельзя лучше — спокойно...»

Но у беседы уже обозначился дальний берег — она шла к концу.

— Очевидно, в литературных связях между нашими странами свою роль должны сыграть писательские встречи?

— Я надеюсь, что все больше советских писателей будет приезжать в США, а американских — в Советский Союз. И я хочу, чтобы писатели приезжали но только в Москву и Нью-Йорк, но путешествовали по стране.

— Вас широко читают у нас — что вам говорят беседы с вашими читателями?

— Мне тоже кажется, что мои произведения читаются у вас. Для меня внимание ваших читателей — большая честь. Очевидно, это говорили и до меня, но готов повторить: ваши читатели — лучшие в мире.

Расставание было отмечено истинным радушием. Будто и не было спора. Очевидно, имело значение, что спор был отмечен доброй волей. Но, вернувшись к беседе, я не мог не подумать: пафос произведений Колдуэлла в большей мере критичен, чем его высказывания, а книги писателя дают более объективную картину социальных метаморфоз Америки, чем диалог с ним. Я не склонен думать, что Колдуэлл изменил себе. Очевидно, его высказывания восприняли новый климат Америки, возникший, в частности, вместе с холодными пятидесятыми, — да, печально было то, что даже такой большой писатель, каким был Колдуэлл, должен считаться с этим.

Новая встреча с Колдуэллом произошла четырьмя годами позже — писатель явно соотносил свою поездку с предыдущей встречей и приехал осенью; рядом с ним, как и накануне, была, его подруга Вирджиния Колдуэлл.

Как свидетельствовала всезнающая молва, в эти годы Колдуэллы провели в поездках — объездили полмира. Вот и к нам приехали не кратчайшим путем. Казалось, отсвет этих странствий лежит на их лицах — нет, не то что зной экзотического юга обуглил кожу и улыбка стала ярче, темп этих лет, их движение сказались во всем лике гостей... Наверно, во все времена так выглядели те, чьей страстью была жажда странствий, — припомнился Колдуэлл военной поры, его молодость была в походке и крепкой стати. Но вот что любопытно: когда расставались последний раз, была, признаться, тревога — правильно ли поймет американец наши вопросы, не скажутся ли повороты спора, подчас крутые, на наших отношениях? И вот новая встреча: нет, все понято правильно, за столом прежний Колдуэлл, в чем-то сдержанный, но радушный... Да и беседе сопутствует приязнь, — кажется, даже итальянский карандаш Вирджинии Колдуэлл движется по ватману с той же верностью и стремительностью, разве только у цветов, стоящих поодаль, краски не августа, а октября.

Его память обращена к войне — тут истоки и его отношений с Россией.

— Был момент, когда победа казалась невозможной. И если бы не вы, союзники не выиграли войны. Очень хочу проехать по стране, посмотреть, как живут ваши люди. Ах, как бы много я узнал, если бы говорил по-русски! А так вижу, но не слышу, а поэтому вижу не все. Понимаю: между русскими и американцами есть даже некоторое родство, настолько они порой похожи друг на друга...

Итальянский карандаш очертил контур рисунка, висящего на стене, — это Пикассо. Волей художника, в наброске лик Гагарина соединился с очертаниями голубя. Рисунок был сделан одной линией и мог бы быть отвесен к тем работам великого художника, которые обрели значение символа. Для редакции это реликвия,

— Не полагает ли мистер Колдуэлл, что атмосфера отношений между нашими странами — если сравнить время, когда происходил прошлый приезд американских гостей, с нынешней порой, — быть может, в большей степени способствует этим ощущениям?

Похоже, последний вопрос встревожил гостя, — как это было прежде, несколько крепких затяжек, и огонь его сигареты припалил кончики пальцев.

— Лично мое отношение к русскому народу никогда не менялось, — говорит Колдуэлл и бросает недокуренный огарок в пепельницу — он точно извиняется за тех, чье отношение к нам подверглось метаморфозам. — Отношения между странами — сфера дипломатов. Что же касается меня, то я считаю: народ остается народом. Многие из американцев — люди с большим сердцем, честные люди, — разумеется, чувствовали, что отношения с Советским Союзом в последние годы становятся иными. И все-таки простой американец хочет больше знать о русских... Большое число студентов изучает русский язык... Но иногда в Америке можно наблюдать вспышки противоположных чувств. Обычно это бывает в результате выступлений в конгрессе или сенате каких-либо политиков. Стремясь во что бы то ни стало сделать карьеру, они не брезгуют ничем. «Не доверяйте русским!» — можно услышать вновь и вновь. И думают, что таким образом прослывут смелыми и проницательными... Но даже подобные люди понимают, что Советский Союз — великая держава...

Не надо быть большим знатоком Колдуэлла, чтобы понять, что мы имеем дело с человеком, искренне верящим в добрую волю советского народа. В добрую волю, а значит, и в преданность идеалам мира.

Но очевидно, в нашей беседе важны и частности: как это было прошлый раз, потребовалось немного времени, чтобы острые рифы этих частных вопросов дали о себе знать.

Колдуэлл — знаток негритянской проблемы. Говоря об этом, он хочет правильно расставить акценты, по возможности сохранив объективность. Он полагает, что процесс уничтожения неравенства в области образования между белыми и черными имеет место в Америке. Если этот процесс будет продолжаться, то все больше негров будут иметь квалифицированную работу. Но это только в сфере образования. Во всех иных сферах, в частности там, где два главных потока населения, может быть, даже смыкаются, — быт, ресторан, театр, — имеет место неравенство. Итак, лет двадцать назад негры были менее образованны, менее квалифицированны, менее, в широком смысле этого слова, просвещены, сейчас положение иное... Если дело пойдет даже нынешними темпами, прогресс будет заметен. Таким образом, медленно, без насилия может быть сделан существенный шаг вперед...

Не принимает ли тут Колдуэлл желаемое за действительное — положение наверняка не так благополучно. Едва ли не в тот самый момент, когда мы беседовали с Колдуэллом, тогдашний президент США Джон Кеннеди привел данные, которые говорят сами за себя: уровень безработных среди негров вдвое выше, чем среди белых. В каком веке эти две цифры сравняются и какое значение это может иметь для негра, который сию минуту мерзнет в нетопленых трущобах Гарлема? И вновь мы возвращаемся к мысли, однажды высказанной: у книг Колдуэлла немалые преимущества перед устными свидетельствами писателя — книги воссоздают американскую действительность точнее. К тому же книги могут пережить устные свидетельства. Тогда что будет мнением Колдуэлла?

Разговор возвращается к чисто литературному сюжету. Писатель закончил роман «Последняя ночь лета» и книгу путевых записей «Мои путешествия по всем штатам», которую иллюстрировала Вирджиния Колдуэлл.

— Я делала эти рисунки по его рассказам, — говорит миссис Вирджиния, глядя на мужа, когда мы покидаем редакцию и выходим на Пятницкую. — Я слушала его и рисовала... Как теперь...

Она поднимает на него глаза, будто ждет согласия. Кажется, он подтвердил сказанное ею, и они продолжают путь. В их неспешной походке, в нерезких жестах, может быть, даже в сомкнутых устах есть тишина, которую они так ценят, — тишина раздумия, тишина сосредоточенности...

Данный текст является ознакомительным фрагментом.