Индивидуальность и абсолют
Индивидуальность и абсолют
Дункан льстило, что художник Эжен Каррьер назвал ее танец проявлением ее личности. Она и сама любила говорить, что движения каждого должны быть индивидуальны – соответствовать физическому сложению, возрасту, характеру. «Согнутые ножки маленького ребенка прелестны, – утверждала она, – у взрослого они выглядели бы уродливо»[1000]. Айседора критиковала балет за приведение к стандарту, унификацию, ведущую к нивелировке индивидуальности. «Когда у меня будет своя школа, я не буду учить детей танцевать так, как танцую я, – говорила она. – Я буду только помогать им совершенствовать их природные данные»[1001]. Своих учениц, даже самых маленьких, она не учила отдельным па, а просила почувствовать, как «в ответ на музыку приподнимается голова, вздымаются руки, как ноги медленно ведут их к свету». Ей казалось, что дети ее понимают и что их внутреннее я пробуждается ей навстречу[1002].
В своих декларациях свободный танец отдавал предпочтение «внутреннему» – ощущениям, переживаниям танцующего – по сравнению с его внешностью и движениями. Так, чтобы дать ученицам почувствовать себя «изнутри», научить доверять внутреннему чувству, американка Маргарет Эйч-Дублер раздавала им повязки на глаза[1003]. С этой же целью Рабенек убрала зеркала и советовала ученицам танцевать «как будто вы спите», – возможно, думая, что так им легче решиться на проявление индивидуальности. «Жест, – считала она, – должен рождаться сам по себе от каждого нового музыкального такта, меняясь, варьируясь, преображаясь согласно индивидуальности и настроению каждой из учениц». По мнению зрителя, «некрасивых» среди ее учениц не было – каждая плясала «танец своей индивидуальности»[1004]. Когда ученица Рабенек Мила Сируль стала сама преподавать танец, она поставила целью «формирование личности» занимающегося[1005].
У последователей Дункан идея о том, что свободный танец – выражение индивидуальности – превратилась в стереотип[1006]. Однако, как мы видели выше, уже к концу 1910-х годов возникла противоположная идея – о том, что в танце важна не индивидуальность, а «чистое движение». Танец должен отрешиться от внутреннего, психологического и стать «абстрактным» и «абсолютным», а танцовщик – забыть, потерять себя или, говоря современным языком, «деперсонифицироваться»[1007]. Мерс Каннингем использовал с этой целью случай – ведь случайность объективна, и в этом смысле она – антипод индивидуального. Когда Каннингем, выбирая, какое движение совершить следующим, бросал игральные кости или использовал компьютерную программу, ему казалось, что он заменяет индивидуальную волю танцовщика на действие безличных сил. Он надеялся решить сразу несколько задач: уйти от нарративности, создать инновационную хореографию и использовать «энергию», присущую объективной случайности. Возможно, Каннингем надеялся на то, что случай, как сила надындивидуальная, способен сделать танец универсальным, придать ему космическое измерение и таким образом превратить в абсолют.
Но можно ли считать представление о танце как «абстрактной игре сил» или философию случайности Каннингема признанием того, что танцевальное движение ничем не отличается от перемещения неодушевленного тела? Вряд ли танцовщики с этим согласятся; несмотря на различие направлений, концепций и стилей, все они сходятся на том, что человеческое движение больше просто физического. Даже физиологи, занимающиеся изучением движений человека – кинезиологией, по собственному признанию, не могут оставаться в пределах натуралистической концепции человеческого движения[1008]. Недостаточно вычислить мощность движений танцовщика в лошадиных силах, необходимо танец понять, интерпретировать в человеческом контексте. Самое «физическое» движение совершается в мире людей. Так, его могут исполнять танцовщики для зрителей – чтобы, если повезет, встретиться в одном смысловом пространстве. Даже самые радикальные сторонники «абсолютного» движения не могут – да и не хотят – лишить его смысла. По словам философа Мориса Мерло-Понти, именно абстрактное движение, дистанцированное от индивидуальных субъективных ощущений, «наслаивает на физическое пространство пространство виртуальное, или человеческое»[1009]. Из индивидуального, то есть замкнутого в отдельном теле, такое движение становится социальным и значимым. Как только движение рассматривается в качестве знака или символа, оно из разряда физических явлений переходит в разряд социальных значений и смыслов[1010].
Такие принципы, как игра центра тяжести или слитность и текучесть, оказываются общими для многих видов художественного движения и наделяются похожим смыслом. Свои приемы придания движениям текучести или создания неустойчивого равновесия есть и в танце, и в театре, и в восточных практиках. Считается, что эти приемы делают движение выразительным, превращают в художественное событие. Неустойчивое, динамическое равновесие – условие постоянной готовности к движению – говорит о воле к движению, о незатухающем импульсе, который танцовщик лелеет и поддерживает в своем теле, как огонь в очаге. Парадоксальным образом, неустойчивость оказывается символом жизненной прочности:
Устойчивые вещи рухнут.
Только движение способно сопротивляться[1011].
Движение ритмичное, текучее, длящееся говорит о продленном в будущее существовании[1012]. Движения неожиданные, абсолютно новые или случайные – как те, которые придумывает Мерс Каннингем, – заставляют работать наше воображение – в том числе «кинестетическое», скрывающееся в нашем теле, в бессознательном. Энергия, интенсивность прикладываемых усилий придает движению pathos, поднимает танцовщика над бытом, где такой расход сил – непрактичен, непозволительная роскошь[1013]. Эти и другие принципы, над формулировкой и практическим воплощением которых вот уже более столетия работает театр танца, служат одному: чтобы на наших глазах совершилось чудо и обычное тело с его движениями обрело художественный смысл, стало произведением, событием. Здесь поэтика движения смыкается с поэтикой других искусств[1014].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.