Глава седьмая САМАРКАНД

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава седьмая

САМАРКАНД

Наступила весна, расцвела природа. Верещагин всё острее ощущал жажду перемен. Не слишком ли засиделся он в городе? Наконец в марте он получает предписание К. П. Кауфмана отправиться в Сырдарьинскую и Семиреченскую области для этнографических наблюдений. Впрочем, эта поездка должна была преследовать и иные, более серьезные цели: своего рода зондаж эффективности российской политики в подчиненных областях. «При этом поручаю Вам, — было сказано в предписании, — обратить особое внимание на то, каким значением пользуется местная русская администрация в среде населения и имеет ли имя русское то высокое нравственное влияние, какое оно должно иметь по своему положению в отношении цивилизации и правильного гражданского устройства края. И если не имеет, то выяснить личным наблюдением, от чего это происходит»[61].

Двадцать второго марта 1868 года Верещагин в сопровождении трех человек — переводчика, слуги из местных жителей и казака — выехал из Ташкента в направлении города Ходжент. В пути могло случиться всякое, и все четверо были вооружены. Документ, которым снабдил художника Кауфман, удостоверял его полномочия как личного представителя генерал-губернатора и предписывал местным властям оказывать ему всяческое содействие.

Уже в начале этой поездки Верещагин понял, что теперь ему помимо выполнения зарисовок в альбомах придется делать много других дел, к чему он был готов далеко не столь же хорошо. В населенной сартами[62] деревне Ходжакенте сын хозяина дома, где остановился художник, страдал от желтой лихорадки. Подобное заболевание в местных краях было весьма распространенным, и в походной аптечке, которой снабдили Верещагина перед отъездом из Ташкента, было лекарство от него. Юноша, страдавший от болезни четыре месяца, уже на следующий день после принятия порошка почувствовал себя намного лучше. Слава о русском лекаре мгновенно распространилась от дома к дому, и страдающие разными хворями, которых в селении оказалось немало, стали одолевать его просьбами о помощи. Пришлось вновь изображать лекаря, действуя по принципу «не навреди».

Что же касалось его главного занятия — зарисовок людей и построек, — то оно подобного успеха не имело. Люди подчас боялись, когда он брался за карандаш и хотел сделать чей-то портрет, спрашивали, не случится ли с ними от этого беды. Вероятно, художника многие из них видели впервые в жизни, и некоторые воспринимали его как колдуна. Дружелюбный вид молодого русского и небольшие подарки обычно помогали успокоить людей, но не всегда. Достаточно было кому-то пустить слух, что всех парней селения, которых изобразит на бумаге этот русский, заберут в армию, как люди начали старательно избегать общения с художником, а некоторые мальчишки в страхе даже стремглав убегали от него.

В пути случались ситуации, когда специальный уполномоченный генерал-губернатора не мог ограничиться простым наблюдением местных нравов. В одном из селений он увидел бежавшую по улице женщину, преследуемую несколькими всадниками. Вскоре ее догнали, заткнули кляпом рот, чтобы не кричала, и привязали арканом к седлу, вынудив бежать за лошадью, пока есть силы. Возмущенный варварской сценой художник посчитал, что надо вмешаться, и строго спросил: «Зачем вы мучаете эту женщину?» Ему ответили: «Это жена нашего друга. Она бежала из дома. А наш друг заплатил за нее триста коканов». По требованию Верещагина беглянку отпустили. Но он понимал, что изменить ее участь не в силах: стоит ему покинуть деревню, как она вновь попадет во власть немилого мужа — слишком еще сильны вековые жестокие традиции, такие порядки, когда человека можно купить или продать.

Пребывание в большом селении Бука поначалу складывалось вполне спокойно. Вспомнив о просьбе Н. А. Северцова, Верещагин начал собирать для него коллекцию скорпионов. Никто ему не мешал. Но вскоре он заметил: что-то менялось в настроении жителей. Те, кто еще вчера относился к их небольшому отряду если не дружественно, то вполне терпимо, сегодня бросали на них откровенно враждебные взгляды. И кто-то на улице уже прошипел вслед призыв к мести: «Газават». Причину растущей напряженности прояснило письмо, доставленное прискакавшим в деревню нарочным. В нем сообщалось, что бухарский эмир, находившийся в Самарканде, объявил русским «священную войну». В ответ войска Туркестанского военного округа приведены в боевую готовность и передовой отряд уже движется в сторону Самарканда. Вспоминая свои чувства в тот момент, Верещагин писал: «Война! И так близко от меня! В самой Центральной Азии! Мне захотелось поближе посмотреть тревогу сражений, и я немедленно покинул деревню, где рассчитывал пожить гораздо дольше»[63].

Желание увидеть войну заставило художника несколько скорректировать свой маршрут. На пути к селению Ура-Тюбе спутники предупредили начальника отряда, что здесь, в ущелье, где течет река Як-Су («Белая вода»), места опасные и часто бродят карака, то есть разбойники. Что ж, время и место для нападения вполне подходящие: ночь, луна освещает мрачные, уходящие к облакам скалы. Но надо было дать спутникам понять, что их начальник не из тех людей, кто при малейшей опасности празднует труса. Верещагин достает из кармана револьвер и говорит проводнику: «Успокойся, друг мой! Меня взять не так просто, и вот этим я перебью пять-шесть ваших карака».

Недалеко от Самарканда Верещагин присоединился к русскому отряду, в котором был купец Хлудов со своим караваном. Приближаясь к городу и достигнув цветущей, орошаемой каналами долине Зеравшана, они узнали, что битва за Самарканд была недолгой. Понесшие урон войска эмира отошли, дав русским солдатам возможность беспрепятственно войти в город. И вот уже видны следы недавнего боя — трупы бухарских солдат, мертвые лошади. «Я никогда не видел поле боя, — вспоминал эту мрачную картину художник, — и сердце мое облилось кровью»[64].

О том, почему генерал Кауфман решил идти на Самарканд при угрозе газавата со стороны бухарского эмира, написал участник этого похода и впоследствии видный военный деятель России А. Н. Куропаткин[65] в книге «Завоевание Туркмении»: «При таком положении дела неизбежность вооруженной борьбы с Бухарою стала очевидною. Предстояло решить, будет ли эта борьба с нашей стороны оборонительная или наступательная. Генерал Кауфман решил, что для оборонительной войны у нас недостаточно войск для прикрытия обширных границ от вторжения противника и для борьбы внутри наших пределов с бухарцами и восставшим населением… Напротив, быстрый и решительный удар, нанесенный бухарцам в центре их сосредоточения, обещал скоро затушить начинавшийся в мусульманском мире пожар»[66].

С волнением, вызванным мыслью, что совсем скоро он увидит один из древнейших городов мира, Верещагин обозревал Самарканд с холма Чапан-Ата: «Самарканд был тут, у моих ног, потопленный в зелени. Над этими садами и холмами возвышались громадные древние мечети. И я, приехав так издалека, готовился вступить в город, некогда столь великолепный, бывший столицею Тимура Хромого». В занятом русскими войсками городе Верещагин встретил и К. П. Кауфмана, и начальника его канцелярии А. К. Гейнса. Художнику выделили комнату в небольшом доме по соседству с помещением, в котором расположились генералы. Через двор от этих строений находился великолепнейший самаркандский дворец. Территория с древними, времен Тамерлана, постройками и современными домами, в которых расположился русский гарнизон, была обнесена высокой стеной со рвом под ней и представляла собой своего рода цитадель. Впрочем, крепостная стена в нескольких местах разрушилась, и в ней виднелись проломы. Так что крепость отнюдь не была неприступной для неприятеля, и это выяснилось довольно скоро.

Но пока всё было спокойно. В очерке, запечатлевшем события тех майских дней 1868 года, Верещагин писал, что каждый день он ездил из крепости в город, где проживало в основном местное население, осматривал базар и старые мечети, «между которыми уцелело еще немало чудных изразцов». Впечатления его ярки, необыкновенны: «Материала для изучения и рисования было столько, что буквально трудно было решиться, за что ранее приняться». И всё же он был разочарован, что картина сражения вновь ускользнула от него, и потому без раздумий присоединился к отряду генерала Н. Н. Головачева, выступившего для занятия близлежащей крепости Каты-Курган. «Я сделал с ним этот маленький поход, — вспоминал Верещагин, — в надежде увидеть хоть теперь битву вблизи, но кроме пыли, ничего не видел — крепость сдалась без боя…» Такой исход огорчил не только художника. Раздосадованы — правда, по иной причине — были и офицеры отряда. Верещагин мягко иронизировал: «Дело, которого так пламенно желал отряд, ускользнуло из рук, а с ним и награды, отличия, повышения — грустно!»

Не увидев битвы, художник всё же получил возможность стать свидетелем (и даже участником) военной дипломатии, когда в расположение русского отряда прибыли два посланника бухарского эмира, уполномоченные вести переговоры. Российскую сторону на них представлял генерал Гейнс, и он попросил Верещагина выступить в качестве его секретаря и всё тщательно записывать. Увы, реальных результатов переговоры не дали — прийти к соглашению о прекращении военных действий не удалось.

Между тем, узнав, что войско эмира выступило в направлении Зерабулакских высот, генерал Кауфман принял решение вывести большую часть своего отряда из Самарканда и там, на этих высотах, дать бухарцам бой. Однако Верещагин теперь предпочел остаться в городе вместе с небольшим, человек в пятьсот, гарнизоном. У него накопилось много работы: надо было писать старую мечеть «с остатками чудесных изразцов, когда-то ее покрывавших», да еще этюд весьма живописного афганца. К тому же он стал сомневаться в том, что скоро сможет наблюдать битву: «Так надоели песок, пыль и пыль, которую я видел везде вместо настоящих сражений».

Но спокойно поработать художнику не удалось. Случилось непредвиденное: как только основные части вместе с генералом Кауфманом покинули город, казавшийся вполне мирным, обстановка в нем начала быстро меняться. Поползли слухи о враждебности местного населения к русским, о готовящемся восстании и о том, что на помощь жителям Самарканда подходит вооруженное подкрепление. И вот уже майор Серов, из уральских казаков, которому К. П. Кауфман поручил перед своим уходом всю непростую работу с местными жителями, настойчиво уговаривает Верещагина не выходить более за крепостные стены: обстановка в городе тревожная, могут и убить, пропадете, мол, бесследно, и нельзя будет дознаться, кто убил. Не прошло и дня, как подтвердились слухи о подходе к городу большого отряда войск эмира. Рано утром, по воспоминаниям Верещагина, «и в бинокль, и без бинокля ясно было видно, что вся возвышенность Чапан-Ата, господствующая над городом, покрыта войсками, очевидно, довольно правильно вооруженными, так как блестели ружья, составленные в козлы. По фронту ездили конные начальники, рассылались гонцы…». Штурм самаркандской крепости, обороняемой небольшим гарнизоном, начался на следующий день и продлился более недели. И это время, проведенное в бесконечных сражениях, оказалось очень важным для всей дальнейшей жизни Василия Васильевича Верещагина.

Воспоминаниями о том, что довелось тогда пережить, художник поделился лишь 20 лет спустя, в очерке «Самарканд в 1868 году», опубликованном в журнале «Русская старина». К тому времени об этих событиях было написано уже немало, но в основном это были скупые отчеты, добросовестно излагавшие, как действовали нападавшие и как отбивался от их атак гарнизон крепости. На таком фоне очерк Верещагина стоит особняком: это живой, богатый реалистическими деталями рассказ очевидца, написанный в лучших традициях русской военной прозы.

Всю тяжесть положения Верещагин осознал уже в первое утро осады крепости, когда повстречал озабоченно крутившего ус майора Серова. Тот растерянно бормотал: «Вот так штука, вот так штука!» На вопрос художника: «Неужели так плохо?» — Серов ответил: «Пока еще ничего, но у нас 500 человек гарнизона, а у них, по моим сведениям, двадцать тысяч»[67]. Начало штурма застало Верещагина у Бухарских ворот крепости. Интенсивный обстрел со стороны противника уже привел к первым потерям. «Я, — описывал свои действия художник, — взял ружье от первого убитого около меня солдата, наполнил карманы патронами от убитых же и 8 дней оборонял крепость вместе со всеми военными товарищами и… не по какому-либо особенному геройству, а просто потому, что гарнизон наш был уж очень малочислен, так что даже все выздоравливающие из госпиталя, еще малосильные, были выведены на службу для увеличения числа штыков — тут здоровому человеку оставаться праздным грешно, немыслимо»[68].

Раненых, но способных держать оружие, упоминает Верещагин, привел из лазарета арестованный Кауфманом за дерзость полковник Н. Н. Назаров. Именно он, а не назначенный Кауфманом комендантом крепости майор Штемпель, из обрусевших немцев, стал душой обороны. Узнав о штурме, Назаров тут же решил, что он должен быть вместе с ее защитниками, явился на самое опасное место и постарался успокоить растерянных солдат, бежавших к нему со словами: «Врываются, ваше высокоблагородие, врываются!» Назаров спокойно ответил: «Не бойтесь, братцы, я с вами». И этой уверенностью в себе и в том, что ничего страшного не происходит и дружными действиями они отобьют атаку, он сразу приглушил панические настроения. Тем самым он расположил к себе влившегося в ряды защитников крепости Верещагина. С этой минуты, вспоминал художник, они с Назаровым были неразлучны все дни штурма. К моменту их встречи у Бухарских ворот, через которые в крепость стремились проникнуть нападавшие, там было убито уже немало солдат. Одного пуля сразила прямо в лоб, другому попала близ сердца.

«Он, — воскрешая в памяти всё виденное, писал Верещагин, — выпустил из рук ружье, схватился за грудь и побежал по площади вкруговую, крича:

— Ой, братцы, убили, ой, убили! Ой, смерть моя пришла!

— Что ты кричишь-то, сердешный, ты ляг, — говорит ему ближний товарищ, но бедняк ничего уже не слышал, он описал еще круг, пошатнулся, упал навзничь, умер — и его патроны пошли в мой запас».

Этому сюжету Василий Васильевич посвятил одну из картин, написанных позднее по самаркандским впечатлениям, и назвал ее «Смертельно раненный».

Большие потери произвели гнетущее впечатление на солдат, и они с угрюмым видом бормотали: «Всем нам тут помирать. О, Господи, наказал за грехи! Как живые выйдем?» Некоторые обвиняли и Кауфмана в том, что он ушел из крепости, не подумав должным образом о ее обороне. При таких настроениях важен был пример отваги, бесстрашия. Верещагин описывает, как он тогда действовал, подчиняясь необходимости переломить ситуацию. Вот противник на некоторое время притих, не стреляет, однако он где-то рядом, по ту сторону стены. Но где именно? В крепостной стене нет амбразур, ничего не видно. А надо бы закидать атакующих гранатами — их раздал защитникам начальник крепостной артиллерии капитан Михневич. Но куда бросать через стену гранаты, чтобы поразить неприятеля наверняка? Надо хоть на мгновение подняться над стеной, посмотреть… «Офицеры, — писал Верещагин, — посылали нескольких солдат, но те отнекивались… смерть почти верная». И тогда, вспомнив, что был когда-то неплохим гимнастом, художник полез на стену сам, невзирая на крики Назарова: «Василий Васильевич, не делайте этого!» Но вот он уже наверху, согнулся под гребнем стены. Осталось выпрямиться и посмотреть вокруг. Вспоминая себя в ту минуту, художник не скрывал, что было ему жутко: «„Как же это я, однако, перегнусь туда, ведь убьют!“ — думал, думал — все эти думы в такие минуты быстро пробегают в голове, в одну, две секунды, — да и выпрямился во весь рост!» И увидел, где именно сконцентрировались для атаки воины эмира в чалмах. Пока они опомнились от подобной дерзости и начали стрельбу, он уже спрятался за крепостной карниз. И тут же — «десятки пуль влепились в стену над этим местом, аж пыль пошла». Но дело было сделано: брошенные по его наводке гранаты, судя по переполоху за стеной, достигли цели.

А вот другая ситуация, возникшая в день, когда, по словам художника, начался истинный ад — сильнейший по сравнению со всеми предыдущими штурм крепости. Противник уже ворвался внутрь через пролом в стене и бросился к защищавшему ворота орудию. Следовало быстро контратаковать, но солдаты робели. «Вижу, — описывал Верещагин, — в самой середине Назаров, раскрасневшийся от злости, бьет солдат наотмашь шашкою по затылкам, но те только пятятся». Надо подать им пример. И вновь — мгновенное раздумье: что делать? «Моя первая мысль была — не идут, надо пойти впереди; вторая — вот хороший случай показать, как надобно идти вперед; третья — да ведь убьют наверно; четвертая — авось не убьют!» На раздумья оставался миг. И вот решение принято, пора действовать. «В моем очень не представительном костюме, сером пальто нараспашку, серой же пуховой шляпе на голове, с ружьем в руке, я вскочил… оборотился к солдатам и, крикнувши „братцы, за мной“, бросился в саклю[69] на неприятельскую толпу, которая сдала и отступила»[70]. Его наступательный порыв поддержал полковник Назаров, а с ним и группа солдат. Уцелели не все — немало было убитых и раненых. Нескольких солдат, чересчур увлекшихся преследованием, неприятель, по словам Верещагина, захватил в плен, обезглавил, а головы в качестве трофеев унес с собой. Один солдат, с горечью писал художник, был смертельно ранен в голову и, истекая кровью, упал прямо на него. «Он хрипел еще, я вынес его, но он скоро умер, бросив на меня жалкий взгляд, в котором мне виделся укор: зачем ты завлек меня туда! Эти взгляды умирающих остаются памятными на всю жизнь!»

Верещагин подметил и отразил в своем очерке особенности поведения солдат во время битвы, когда сплетаются в противоборстве и страх смерти, и жестокая необходимость идти в бой, и желание поразить противника, чтобы не быть убитым самому, и своеобразная жалость к уже поверженному врагу. «Мне бросилась в глаза, — писал он, — серьезность настроения духа солдат во время дела». Вот художник, раздосадованный тем, что умелый вражеский стрелок поражает вокруг него одного солдата за другим, позволяет себе крепкое словцо в адрес противника, и тотчас же солдаты останавливают его: «Нехорошо теперь браниться, не такое время».

Русские метко вели огонь с крепостной стены, но одновременно жалели подстреленных врагов.

«Одного, помню, уложил сосед мой, — писал Верещагин, — но не насмерть — упавший стал шевелиться; солдатик хотел прикончить его, но товарищи не дали.

— Не тронь, не замай, Cepera!

— Да ведь он уйдет.

— И пусть уйдет, он уже не воин».

Противник же жалости к «урусам» не испытывал. После одной из контратак, когда защитники крепости выбежали за ее пределы и преследовали неприятеля в поле, потери русского гарнизона оказались особенно велики. «Я наложил потом стогом две арбы тел», — упоминал Верещагин. «Ужасны были тела тех нескольких солдат, которые зарвались и головы которых… были глубоко вырезаны из плеч, чтобы ничего, вероятно, не потерялось из доставшегося трофея. Солдаты кучкою стояли вокруг этих тел и решали, кто бы это мог быть… Только по некоторым интимным знакам на теле земляки признали одного из убитых. Известно, что за каждую доставленную голову убитого неприятеля выдается награда…»[71]

То, что сам он остался цел во время этой отчаянной вылазки за крепостные ворота, Василий Васильевич считал большой удачей: «У меня за этот штурм одна пуля сбила шапку с головы, другая перебила ствол ружья, как раз на высоте груди — значит, отделался дешево».

Особую задачу при обороне крепости представляло уничтожение огнем во время контратак саклей местных жителей, тянувшихся вдоль крепости по внешнюю сторону ее стены, — там прятались снайперы. В одной из таких вылазок Верещагину, опередившему товарищей в азарте преследования, довелось сойтись врукопашную во дворе сакли с двумя узбеками-сартами. Один из них, с поседевшими волосами, но крепкий, могучий, представлял особую опасность, и художник вдруг осознал: если не придет помощь, он будет убит. Делать нечего, в отчаянии позвал подмогу: «Братцы, выручай!» На его счастье, свои были рядом. Солдаты и офицеры по окончании боя добродушно подшучивали над художником, вспоминая его отчаянную борьбу и крики о помощи, будто бы просил он: «Спасите!» Но и этот боевой эпизод, и другие отважные действия Василия Васильевича — именно так, с легкой руки полковника Назарова, все в крепости стали почтительно называть примкнувшего к ее защитникам художника — свидетельствовали о его геройстве и презрении к смерти. В разговорах кое-кто из офицеров уже прикидывал список достойных наград. Но у него к наградам отношение было иное: не в них же счастье, не за это бились! Вот отрывок из его очерка: «„Вам первый крест, Василий Васильевич“, — сказал Б., думая, конечно, сделать мне приятное, но я энергично протестовал против этого, потому что, признаюсь, к некоторому чувству тщеславия, возбужденному такими словами, примешивалось и порядочное чувство гадливости: едва ли не лучшие минуты моей жизни были эти два дня, проведенные в самой высокой дружбе, в самом искреннем братстве, устремленных к одной общей цели, всеми хорошо сознаваемой, всем одинаково близкой — обороне крепости. Я хорошо помню и искренно говорю, что ни разу мысль о какой бы то ни было награде не приходила мне в голову». Падение же крепости не только означало бы неизбежную смерть всех ее защитников, но и, уверен Верещагин, «было бы бесспорным сигналом для общего восстания Средней Азии»[72].

Оборонявшиеся сознавали: если помощь от отряда Кауфмана не подойдет, им никак не удержать крепость из-за многократного превосходства противника. К Кауфману с сообщениями о критическом положении неоднократно посылались гонцы, которым была обещана высокая награда в случае исполнения опасной миссии. Но все они, кроме последнего, были схвачены противником и убиты.

Пока шла битва за Самарканд, генерал Кауфман со своим отрядом наголову разбил на Зерабулакских высотах войско эмира. После блестящей победы был созван военный совет. Решали, что делать дальше: идти ли к Бухаре, путь на которую после этой победы был открыт, или вернуться в Самарканд? Мнения на совете разделились. Генерал Гейнс, по характеристике Верещагина, «очень умный и талантливый человек», убеждал, что надо брать Бухару: сопротивления, мол, не будет. Генерал же Головачев настаивал на скорейшем возвращении в Самарканд: судьба тамошнего русского гарнизона внушала тревогу. С ним согласился и Кауфман — до него дошли слухи о поднятом в Самарканде восстании.

Уже на пути отряда к Самарканду с ним повстречался единственный уцелевший гонец из города, и генерал-губернатор приказал ему немедленно возвращаться назад и передать коменданту крепости наказ: «Держитесь! Завтра я буду у вас». И на седьмой день осады, вспоминал Верещагин, усталый и грязный «молодой джигит», счастливый тем, что он остался жив и с честью выполнил опасное поручение, принес осажденным радостную весть, встреченную дружным «ура!». К тому времени штурмовавшие крепость воины эмира, узнав, что большой отряд русских возвращается с победой, поняли, что они проиграли битву, и гарнизон больше не тревожили. На предложение полковника Назарова встретить вместе с офицерами отряд Кауфмана Верещагин ответил отказом: он невероятно устал за эти дни и хотел отоспаться.

Командующий, предоставив возможность перед своим вступлением в Самарканд уйти из него женщинам и детям, отдал приказ «примерно наказать город, не щадить никого и ничего». «Как сейчас вижу, — писал художник, — генерала Кауфмана на нашем дворе, творящего, после всего происшедшего, суд и расправу над разным людом, или захваченным в плен с оружием в руках, или уличенным в других неблаговидных делах… Добрейший Константин Петрович, окруженный офицерами, сидел на походном стуле и, куря папиросу, совершенно бесстрастно произносил: „расстрелять, расстрелять, расстрелять!“»[73].

Тем летом в отряде Кауфмана находился еще один русский художник, сверстник Верещагина поручик Николай Каразин. В обороне крепости он не участвовал, потому что в составе Пятого туркестанского линейного батальона ушел с Кауфманом к Зерабулакским высотам. В сражении за эти высоты Каразин проявил незаурядную храбрость, за что получил в награду от генерал-губернатора золотую саблю с памятной надписью. По возвращении в Самарканд поручик наслышался рассказов о геройском поведении коллеги-художника во время осады крепости. «Верещагин, — передавал их Каразин, — сражался с такой храбростью, с таким презрением к смерти, что возбуждал удивление и восхищение даже в старых вояках. В каком-то фантастическом костюме из когда-то белого холста, в широкополой поярковой шляпе, на манер гарибальдийца, обросший черной, как смоль, бородой, с горящими глазами, Верещагин представлял собой фигуру, которую скоро научились бояться при одном ее появлении, но в то же время и нападали на нее с особенной яростью»[74].

Каразин свидетельствовал, что когда Кауфман, прослышавший о храбрости Верещагина, при встрече начал его благодарить, художник холодно ответил, что, мол, победа победой, но солдаты говорят, что генерал оставил на произвол судьбы крепость, не организовав должным образом ее оборону. В ответ на эту реплику офицеры из свиты командующего, возмущенные дерзостью художника, сгоряча предложили расстрелять его. Но справедливость всё же восторжествовала; Верещагин, как и ряд других офицеров, отличившихся при обороне крепости, был представлен Кауфманом к награждению Георгиевским крестом.

Геройское поведение художника отметил (пожалуй, в прессе это была первая публикация о действиях Верещагина в Самарканде) в статье, опубликованной в «Военном сборнике» в 1870 году, участник обороны города штабс-капитан Черкасов. Упомянув о большой помощи, оказанной защитникам крепости оставшимися в ней русскими купцами Хлудовым, Трубниковым и другими, автор писал: «Многие из них, подвергая себя, наряду с солдатами, таким же трудам и опасностям, помогали им всем, чем могли… Остается еще указать на одну личность, память о которой надолго сохранится у каждого из самаркандских защитников: это оставшийся по своей воле в Самарканде художник г. Верещагин. С ружьем на руках, он был примером всем. Было ли отбитие штурма — он работал штыком впереди всех, была ли вылазка — он сам поджигал сакли жителей; проводилась ли ночная стрельба из бойниц по неприятелю — он неутомимо навещал расставленные посты часовых»[75].

Первое знакомство с войной в осажденном Самарканде произвело на Верещагина очень сильное впечатление. Он осознал, что это — особая, быть может, самая страшная форма существования, где и сама жизнь человека висит на волоске. Он в полной мере оценил силу боевого братства, скрепленного общей смертельной опасностью и необходимостью взаимовыручки, готовностью по первому зову прийти на помощь товарищу. Он воочию увидел, как глубоко коренится в человеческой натуре закон мести, заставляющий даже «добрейших» начальников, подобных К. П. Кауфману, беспощадно карать тех, кого они считали повинными в смерти своих солдат и офицеров. Он убедился, как чрезвычайно трудно в случае массовых «примерных наказаний» отделить действительно виновных от людей, повинных лишь в принадлежности к стану противника.

Завершает Верещагин свое повествование об осаде и обороне Самарканда рассказом о том, как он пытался спасти своего знакомого, выступавшего в качестве парламентера со стороны противника. «Неужели и его расстреляют?» — спросил художник у «генерала Г.» и добавил: «Я знаю этого человека за храброго и порядочного». Генерал ответил: «Скажите Константину Петровичу, для вас его отпустят». Однако «нелегкая его дернула», признается Верещагин, прежде чем обратиться к генерал-губернатору, заявить коменданту крепости майору Штемпелю, что с этим пленным надо бы поступить иначе, и даже высказать собственное мнение: «Он, помните, держал себя порядочно». Но это заступничество за парламентера было коменданту очень неприятно, и он холодно ответил: «Напротив, он был дерзок, позвольте уж мне лучше знать». Сам его тон давал понять, что вмешиваться в судьбу этого человека майор художнику не позволит. И Верещагин, по собственным его словам, «отступился: одним больше, одним меньше…». Вскоре участь пленного была решена: «Расстрелять».